На крыльце террасы лениво потягивался Глеб. Из погребка, притулившегося под крыльцом, я выдвинула ящик, из которого достала пакеты с изюмом и курагой, коробки с вермишелью, кур.

— Давайте помогу, — вызвался Глеб.

— Ты лучше позови мне, пожалуйста, Костю, если он поел.

Глеб ссыпал в кастрюлю курагу.

— Поели-с и пошли-с полежать-с! — В голосе его не было обычного ехидства, только привычка к иронии, появившаяся в сегодняшнюю странную ночь.

Почувствовав это, я ничего не сказала и стала отсчитывать буханки. Серый хлеб пах так свежо и вкусно, что я задержала буханку в руках. Почему-то запах этот нёс простые мысли: они ещё дети, им по шестнадцать…

— Я не жесток. Понимаете… — заговорил Глеб, чуть задыхаясь, хотя я сама задвинула тяжёлый ящик на место. Вокруг нас стояли ребята. Олег смотрел на меня острыми зрачками, и я зажмурилась, будто он снова, как ночью, осветил меня злым лучом своего фонаря. — Костя был мне близким другом. Именно поэтому. Нельзя себя распускать. Понимаете? — Глеб вспыхнул. — Вы ведь не знаете… — крикнул он тонко, — я не говорю вам о своей беде. — Он судорожно глотнул воздух и продолжал спокойнее, не глядя на меня: — Не говорю, потому что это умножит счёт ваших собственных бед. И потом… я не хочу, чтобы меня жалели. Я хочу быть сильным. Хочу сам.

Лицо его пылало. И правда, я ничего не знала о нём. Благополучный мальчик… папа, мама, тётя. Но ведь чем-то вызваны его странные рассуждения, которые я слышу на протяжении всех этих трёх лет!

Даша молчала, небрежно откинув голову, но у неё едва заметно подрагивали губы. Золотыми прядями падали волосы на серую куртку.

— Разве мы дети? — подхватил Олег. — Пора бы и научиться владеть собой. Дело не в том, что он болен, а в том, как он ведёт себя. То «умираю!», а то заглатывает всё, что ни попадает под руку.

Ветер сгребал тучи и раскидывал их, дразня нас светом, и тут же задёргивал голубые пятна мутной пеленой. Так и во мне сейчас бродил неприкаянно ветер, путая и опрокидывая давно устоявшиеся понятия.

За много лет я впервые оказалась одна — против ребят.

— Иди мыть посуду, — холодно сказала я Глебу. — А вы собирайтесь в колхоз. Постарайтесь уж там, пожалуйста.

Даша метнулась беспомощным взглядом к Глебу.

Неожиданно Глеб и Даша в моём представлении соединились друг с другом, а следом и с моим мужем: в них, во всех троих, есть власть над собой, жестокость к себе. Но кто дал им право судить других, кто дал им право на жестокость к другим.

Я отправилась за Костей. Мне преградила дорогу Ирина со стопками тарелок.

— Вы на нас не сердитесь, — зашептала она громко. — Ребята хорошие. И Костя хороший. Мы так вчера испугались, а он, оказывается, просто струсил.

Костя жалко улыбнулся, когда я склонилась над ним. Я пыталась увидеть в его лице то, в чём были уверены ребята: он не болен. Но лоб его блестел мелкими капельками пота…

— Живот болит?

Костя схватил меня за руку, заплакал:

— Хочу в больницу. — Он плакал молча, всем лицом, сразу сморщившимся в кулачок. — Мне страшно!

Стирая с этого, незнакомого мне лица слёзы, я приговаривала, как когда-то надо мной, тяжелобольной, найдя, наконец, нас в детдоме осенью сорок второго года, приговаривала мама:

— Всё образуется. Полно, полно…

Серой ладонью Костя вытирал глаза, но они не становились сухими. Он громко говорил, быстро, как ел, боясь, что не успеет досказать:

— Не болит у меня живот, только всё в нём тошнит, знаете, что-то оборвалось там. — Он прислушался к себе, повторил испуганно: — Оборвалось.

Кругом стояли застеленные кровати. Костя не переставая тёр глаза.

— Одевайся потихоньку, не бойся, поймаем попутку. А в больнице всё решится.

Я уже была у двери, когда он спросил:

— Вы только скажите, я не умру? Мне всё кажется… — Он повернулся на бок, его серое лицо показалось мне лицом старика. Костя смотрел на меня беспомощно.

Мы были вдвоём в комнате, и от страха я закричала:

— Да что же ты так распустил себя? Обычный аппендицит. В жизни не раз и не два будет больно. Возьми себя в руки.

Костя боком сполз с кровати, ещё укрытый одеялом. Кивал старчески:

— Сейчас я, сейчас, оденусь.

На дворе ползли по головам тучи: вот-вот хлынет дождь. Громко смеялась Даша, раскрыв над Фёдором пёстрый, в ромбах, зонт. И дождь хлынул. Фёдор счастливо улыбался и жмурился, как от солнца.

— Ура! Колхоза не будет. Дождь польёт брюкву.

В больницу отправились почти все. Долго ловили попутки, по нескольку человек усаживались.

Когда мы, наконец, добрались до места, тучи распались, солнце громадным оком смотрело на нас, единственное облако разлеглось на небе, словно усталая баба после бани. И сразу меня отпустило — я начала дышать.

Больница была не проветрена, пахла лекарствами. На лестнице нас догнал Глеб. Он хлопнул Костю по плечу.

— Ладно, не бойся, поправишься, — сказал торопливо. Увидел Дашу, стремительно взбегавшую к нам по лестнице, небрежно махнул рукой: — Неудобно табуном.

Даша послушно замерла на ступеньке.

Врач оказался очень высоким, выше Фёдора, подтянутым. Со спортивной фигурой. Мотороллер у дверей больницы наверняка его.

— Не волнуйтесь, самый настоящий симулянт ваш Костенька. — Врач радостно тыкал пальцем в Костин живот. Выцветшее лицо не нравилось мне. Голос его раздражал, наверное, ещё потому, что в дверях стоял Глеб. — Смотрите сами, мягкий. Манная каша там только. А? Он ведь сегодня манную кашу ел, а?

Я видела Костины губы, порывающиеся что-то сказать. И не выдержала:

— Да не тычьте вы, ему больно! Вы не знаете его, он болен. Да смотрите же, он болен!

Врач нехорошо, с любопытством оглядел меня: сейчас скажет скабрезность или «сделает козу». Я нахмурилась, а он усмехнулся:

— Не волнуйтесь вы так. Здоров мальчишка. Может, и было лёгкое отравление, но это же чепуха. Если уж вы волнуетесь, пусть полежит у меня пару дней — сделаю анализы, промою его как следует, успокою вас. — Он нехорошо захихикал. — Одевайся, парень. Придёте за ним — не узнаете. Ну а уж если что приключится, отправлю в хирургическое отделение, это нам раз плюнуть.

Глеб двинулся за мной и шёл сзади, загораживая меня от похотливого взгляда врача.

Я в самом деле ничего не понимала. Два врача, немолодых, видимо, опытных, утверждают одно и то же: здоров! Почему же так неспокойно? Почему Костя не такой, как всегда? Почему я верю ему, а не врачам?

* * *

Явилась в синем мирозданье,

Исчезла — в гаснущей ночи.

Хотел схватить, но власть дознанья

Украла счастия ключи, —

декламировал Геннадий, стоя на тумбочке и выбросив вперёд руку, которая в свете голой лампы билась в такт словам бледной птицей, не умеющей взлететь. Русые волосы чубом стояли над высоким лбом, родинка на щеке оттеняла белизну лица. И читал Геннадий прекрасно.

Ребята хохотали.

Глеб смотрел на Геннадия от окна, подле которого, как всегда, пристроился поговорить с Шуркой, Олег — от стола, за которым читал, Ирина — с кровати, на которой, забравшись с ногами, уютно устроилась и перебирала тихонько струны гитары.

Заходит вечер в тёплую кровать,

Устало клонит милая головку.

А мне, несчастному, опять не спать —

Бесплатно охлаждаться возле окон.

Громче всех хохотал Олег: отскочил от стола и, повалившись на Костину кровать, дрыгал ногами в голубых весёлых носках — он походил на бездумного пятиклашку. Ирина тихонько всхлипывала, тренькая струнами. Лицо её честно отражало всё, что выстанывал Геннадий: и «одиночество молодой неиспорченной души, в котором торчал почему-то острый гвоздь тоски», и марки писем, летящих по меридианам, и вынужденные несчастной любовью открытия материков — чего только не было в стихах Геннадия!

— Во, Генка даёт!

— Ишь, а скрывал талант!

— Ну, теперь держись, Геночка, теперь станешь штатным юмористом, — вопили в промежутках ребята и восхищённо смотрели на него, всегда спокойного, а сейчас незнакомо возбуждённого, с чуть-чуть, едва-едва пожелтевшими скулами. Когда он успел всё это сочинить? Ну и повеселил!

— Посвящается Даше Огаровой, — неожиданно в паузе произнёс Геннадий зазвеневшим шёпотом.

Повисла тишина. Застыли в воздухе голубые ступни Олега. Повалились короли и пешки на пол. Тренькнула гитара.

— Сами ржали. — Геннадий спрыгнул с тумбочки и прилип к ней задом. На него шёл Олег. У него чуть дёргался тонкий нос. — Нельзя меня бить. У меня почки больные. — Геннадий загородился бледной рукой.

В раскрывшейся двери возник Фёдор. Вошёл он улыбающийся, но, почувствовав напряжение, нерешительно огляделся.

Олег схватил Геннадия за ворот, швырнул к двери — поплыли, закружились вырвавшиеся у Геннадия исчёрканные листы.

— Мой чемодан. Мои стихи! — охнул Фёдор и кинулся подбирать.

Геннадий пролетел мимо него, в открытую настежь дверь.

Крикнула птицей Ирина.

— Предатель, — сквозь зубы выцедил Олег.

Фёдор стоял на коленях, незнакомым движением приглаживал волосы, удивлённо разглядывал листки.

— Зачем? — всё повторял. — Зачем?

Было очень тихо в комнате, словно все разом затаили дыхание.

* * *

Ночью началась гроза. Закрытые плотно окна обхлёстывались ветками, билась в них вода, время от времени они вспыхивали ярким светом.

Вот и пришла ко мне снова бессонная ночь. Что вдруг случилось? Родилось зло, и тут же неуправляемая его инерция подхватила всех нас.

Но и торжествующего Геннадия, и растерянного Фёдора заслонил Костя. Как он там? Тоже смотрит в окно, пугаясь всполохов и грохота? Или пришёл в себя и спит, позабыв о своих страхах?

Лежать дольше было невозможно. Босиком, осторожно я пробралась между кроватями спящих девочек и вышла в коридор. Холод обжёг ноги, поднялся к животу, чуть притушил панику. Коридор через равные промежутки времени вспыхивал и снова проваливался в темноту — два коридорных окна смотрели в сторону грозы, два окна и три двери. Резкий ступенчатый взрыв грома и… тишина, а потом, когда глухота отпускает, шум падающей свободно и щедро воды. Обострившийся слух уже различает безнадёжную жалобу бьющихся с водой ветвей, мокрый шелест которых всё тише… Снова грохот. И яркая вспышка.

Не спит Костя! Ему, как и мне, не по себе. Пряча шаги в низвергающем всё живое грохоте, зашла в мальчишечью комнату.

Нельзя думать о Косте, которому я сейчас не могу помочь, нужно думать о ребятах. Измученные, перекрученные прошедшими сутками, запутавшиеся, они не слышали грозы. Это очень странное чувство… привыкаешь их видеть подтянутыми, рассуждающими по-взрослому, порой безапелляционно, и вдруг — беззащитные детские губы, закрытые ресницами глаза. Спят дети, беспомощные. И властвующие надо мной этой своей беспомощностью.

Даже Геннадий сейчас совсем не жестокий. Тоже ребёнок, дышит неторопливо, и на его лице гуляют отсветы большого огня.

Почему-то весь год ждала Торопы; может, потому, что это последнее наше общее лето. Я думала, оно будет самым удачным. Ждала апофеоза — «смотра» того, что сделала. Так хотела, чтобы ступили на землю босыми ногами, наконец осознали в единстве правоту и силу естественной жизни! Так хотелось, чтобы ощутили соединённость друг с другом. А они, неожиданно для меня, рассыпались — каждый сам по себе. И взбунтовались — проявили себя каждый незнакомо и странно.

Не надо об этом сейчас. Сейчас главное — чтобы с Костей всё обошлось. Ну что я так нервничаю? Костя не под дождём, не в лесу — он в больнице!

И здесь дети спокойно спят.

Прижалась лицом к стеклу. По нему хлещет вода, за ним скрипят сосны, разрываются в грохоте, погибая, как во время войны от снарядов.

Геннадий, видно, почувствовал всё-таки грозу — сжался в комочек, потащил обеими руками на голову простыню. Рядом пустая Костина кровать, с белым бугром подушки, чемодан, лезущий из-под кровати, белеющие неровно кеды.

И вдруг я поняла: Костя не в больнице, он сейчас причастен к заоконному миру, жестокому, лишённому устойчивости, где мечутся деревья и кричит дождь, он сейчас во власти грозы. Я хорошо знаю: гроза может убить человека! Я боюсь грозы.

Ещё до войны во время грозы из моей жизни исчез навсегда отец. Несколько фотографий с узким темноглазым лицом, да обшарканная трубка, да пожелтевший бланк — известие о смерти — вот и всё. В сорок первом погиб на фронте старший брат. Такая же была гроза, когда мама…