Не смей думать об этом!

Взорвался гром, и в тишине, наступившей после взрыва, вскрикнула испуганно птица. Что с Костей?

Кто-то всхлипнул во сне. Сорвав с Костиной постели одеяло, я полезла завесить окно — пусть спят. Стоя на подоконнике, прижалась лицом, руками к одеялу, ощутила его шершавость.

Господи, да ведь Глеб прав: я тоже прячусь от жизни в закупоренной комнате, я тоже боюсь жизни. Сверху белое пространство Костиных простыней пугает ещё сильнее. Спрыгнув с подоконника, поспешила прочь, из комнаты, из дома.

В лицо, наотмашь, ударила вода. Хлестнула по щеке ветка. От босых ног, разъезжающихся на скользком крыльце, от кистей рук, от занемевшего лица внутрь хлынул холод. Теперь я была уверена: случилась беда! И, словно в подтверждение, ухнуло и вновь затаилось зловещее небо, запричитала птица, вспыхнули малиновые, сиреневые, белые всполохи. И снова ухнуло. Всё-таки пошла вниз по ступенькам. А ну, успокойся, приказала себе. Бояться могут звери и птицы, у которых нет пристанища, и они во власти грозы. Но едва сделала шаг от крыльца, меня тут же скрутило холодом, ослепило. Человек так же беспомощен, как звери с птицами!

Из леса послышался плач. Ребёнок?!

— Куда вы?

Я обернулась. Даша держит мои кеды.

— Пожалуйста, пойдёмте в дом! — Теперь и её бьёт дождь, как бьёт меня.

Я очнулась. Даша права. Куда пойду? В больницу, до которой двадцать километров? В лес, которого не знаю? Разве мог в лесу оказаться ребёнок? Это плачет птица или какая-нибудь зверушка. Нужно взять себя в руки, как умеет это делать мой муж, и «прояснить обстановку». «Главное — это уметь ждать, главное — это терпение», — говорит он.

Даша спрятала кеды под куртку, задрала голову, осмотрелась, проглотила попавшую в рот воду и вдруг засмеялась:

— Здорово!

— Пойдём в дом. — Я подтолкнула её к двери. — Ты тоже оденься. — Снова я была педагогом, снова отвечала за других.

Ноги, окунувшись в шерсть носков, стали согреваться.

— Ничего с ним не случится. — Даша зажгла свечу и сидела теперь на лавке, поджав босые ноги, грызла сушку. — Человек в больнице, с дежурным врачом, с дежурной медсестрой.

Где-то залаяла собака.

— Что ты меня уговариваешь? Я и без тебя это понимаю. Просто люблю грозу, вот и любовалась. Пойди-ка переоденься, прошу тебя.

Но Даша не шевельнулась. Узкий язык огня качался из стороны в сторону, освещая лишь угол стола и Дашино отчуждённое лицо. Терраса освещалась, лишь когда вспыхивала молния.

— Больше всех он любил отца, да я вам говорила… это тот самый, что был со мной в детском саду.

Я поняла и кивнула.

— Иди оденься, Даша, очень холодно, у тебя снова поднимется температура, уже не от солнца, — почему-то перебила я, словно не желая слушать то, что она собирается сказать.

Даша не услышала меня.

— Его отец конструировал и испытывал самолёты. Мне мать рассказала… Да это всё случайно вышло, мать у меня — хирург, в тот день она как раз дежурила. В общем, его отец погиб, совсем недавно… на лётном поле. — В глазах Даши узко, поперёк, стояли языки огня. Она поджимала голые ноги, и было видно, как она замёрзла. — В больницу его привезли мёртвого, помочь было нельзя…

Совсем близко ухнул гром — задрожали стёкла террасы.

— Я всё помню. С Глебом он разговаривал, как со взрослым, книжки там всякие. Глеб мне пересказывал. Если бы не он, я бы никогда не убежала из детского сада. — Даша горько усмехнулась. — А ему вспоминать детсад ни к чему.

Гремело с потолка, стены дрожали, но я уже не слушала грозу. Какой же я педагог, если не знала о беде Глеба?! Да, Глеб считает себя вправе судить Костю — он своё непоправимое горе несёт необыкновенно мужественно.

— Когда вы рядом, я верю каждому вашему слову. Но ведь вы ничего не знаете о жизни. — Даша кивнула в сторону окон. — Ровным счётом ничего… Ваше…

— Ты здесь? — раскрасневшаяся Шурка появилась в дверях, потянулась. — Смотрю, пропала. — Шурка была очень счастливая. Но, увидев наши лица и свечу на столе, напряглась. — Грохочет, льёт, прямо светопреставление, — бодро заговорила она и не выдержала: — Что случилось?

Я помню его отца. На одном из родительских собраний он сидел ссутулившись прямо передо мной. Он опоздал, и задние столы были уже заняты, а то, я уверена, он убежал бы туда. Как и Глеб, он пристально вглядывался в каждого, кто говорил, но тут же прятался улиткой в себя, когда я пыталась поймать его взгляд. О чём же было то собрание? Не помню. Но именно на том собрании кричала мать Геннадия: «Я ему жизнь отдала, я одна ращу его, а он не подчиняется! Это вы мне его испортили, много стал понимать о себе! Да я его — по губам, по губам! Как это не наказывать?» Он поёжился тогда, отец Глеба. Что-то говорила я тогда волнуясь, что-то вроде того, что наказания родят злобу, ответную жестокость. А он вдруг улыбнулся удивлённо, как Глеб.

— Знаете что, давайте пить чай.

Шурин бодрый голос вернул меня в грозу: нет, она не пройдёт так…

— Вы вот на нас тратите всё своё время — ваша семья в загоне. И от нас ждёте того же. И ведь дождётесь. Я давно не я. А вы подумали, да это же преступление! — Даша вдруг успокоилась. — Вот представьте себе… моя мать, оставшись одна с двумя детьми, начала «раздавать» себя. Соседку справа бросил муж. Она с утра до ночи бьётся в истерике. Её надо утешить, отвлечь. Напротив живёт алкоголик. Он избивает жену до полусмерти. С ним необходимо поговорить о человечности, о духовном братстве людей, об эмоциональной культуре и тэ дэ и тэ пэ. Соседка снизу, видите ли, тянется к знаниям, а посоветоваться не с кем. Ей надо подобрав хорошие книги… да и вообще она так одинока! С эдакой мамочкиной щедростью нас с Васюком пришлось бы отдать в детский дом, не правда ли? Вы учите нас раздавать то, что мы и так уже должны кому-то: школе, близким, себе. А кончим школу, как мы будем жить? Нужны деньги, чтобы кормив наших будущих детей, нужно очень много времени, чтобы их воспитывать, и тэ дэ и тэ пэ. Да вы сами всё это знаете, без меня. Из нас вы хотите вырастить донкихотов… Вспомните, Дон Кихот приносил несчастье тем, кого «спасал».

— Вместо чая будет молоко. — Шурка поставила передо мной стакан, потом намазала на хлеб джем, потом положила на стол блестящую коробку с леденцами.

Неужели Даша верит в то, что говорит?

— Так жить, как говоришь ты, как говорит Глеб, нельзя, — осторожно начала я. — Неужели ты не видишь, что все и всё связано. Все люди — из одной грибницы. Разрешишь погибнуть одному, погибнешь сам. Дело не в донкихотах, а в желании, в необходимости помочь друг другу.

Зачем навязываю им свои убеждения? Я ведь всегда отрицала насилие. Может, и впрямь я рушу под ними основу, которая кажется им надёжной? Это же хорошо, что они сильные. Им будет легче жить! Зачем размягчать их? Основа их заложена родителями, детсадом, веком. Это поколение, которого я не могу, видно, понять. Они будут счастливее меня. И слава богу! Даша права.

Нет, не права.

— Пейте же молоко. Электричества и чая не будет, — весело сказала Шура и стала рассказывать, как она испугалась, когда обнаружила, что нас с Дашей в комнате нет.

Гроза уходила, только иногда ещё ветви ударялись в окна. Язык свечи больше не клонился из стороны в сторону, а разноцветные леденцы рассыпались по чистым доскам стола.

— Глеб прав, зачем выдумывать трудности? — сказала, прерывая себя, Шура и засмеялась. — Так всё просто, живи и живи. А что ж так переживать… сердца не хватит.

— Если вам не нравятся мои взгляды на жизнь, то почему вы со мной? И сейчас вот… сидите? — спросила я. Хотелось плакать от жалости к себе, от обиды на то, что столько лет убила зря. Голова был а мутная, я сейчас не умела отделить главное от неглавного, обиду от уверенности в своей правоте. Мне хотелось обнять Дашу, прижать к себе, отогреть, но сил не было, и в то же время я понимала, что, видимо, совсем не нужна ей со своими старомодными убеждениями. Видимо, то, что говорила Даша в воскресенье, — не случайность, это не из-за Глеба и Шуры, она верит в то, что сказала, просто долго не решалась, а в тот час и день решилась сказать.

И всё-таки важнее, чем слова Даши, беда Глеба. Глебу сейчас хуже всех, и помочь ему ничем нельзя. Значит, вовсе не всегда можно помочь…

На столе блестели леденцы.

— Хочу спать. — Я пошла к двери.

— Всё равно всё это развалится. — Даша встала и загородила мне путь. — Мы соединены извне — общими уроками, общей — пока! — жизнью. — Даша на меня не смотрела и говорила словно хорошо заученный урок. — Вот увидите, мы рассыплемся. Да и сейчас каждый сам по себе. Разве вы не видите? Мы только играем, чтобы не обидеть вас. Вас нельзя обидеть. Вы так искренни! И ещё… — Даша неожиданно усмехнулась. — И ещё… нам нравится эта игра. Впрочем, идите спать. — Даша была дерзка, но я не разрешила себе заметить этого. Я и впрямь очень хотела спать.

* * *

Гроза оставила свои следы: глубокие лужи отражали промытое солнце, деревья стояли чистые, молодые, свободные от пыли и зноя, остро пах воздух. Поднимаясь на второй этаж, к дежурной сестре, я была спокойна, словно обновления, совершившиеся в природе, коснулись и людей — разом унесли все несчастья, болезни и страдания. Сегодня я обязательно во всём разберусь.

Сестричка была молоденькая, румяная и в кудряшках. Поспешно пододвинула мне стул, едкой жидкостью наполнила мензурку, поднесла мне и, торопясь, волнуясь, глотая слова, заговорила: сначала у Кости был обыкновенный хронический аппендицит, но ему клизмами занесли инфекцию, и получился перитонит, Костя чуть не умер. Врач сильно испугался, стал вызванивать машину, не вызвонил, потому что гроза, на мотороллере, а потом, бросив мотороллер у станции, на электричке повёз Костю в центральную больницу области. Привёз, а электричества нет, потому что грозой оборваны провода, операцию делать нельзя. Только на рассвете сделали…

Плохо помню, как дозванивались в эту больницу, ждали, пока сходят и посмотрят, как он, правда ли, что дышит, как добирались два с лишним часа на попутках и собирали по курткам деньги, чтобы расплатиться с шофёрами, как бежала по бесконечному коридору, как, очутившись, наконец, в палате, искала Костино лицо среди чужих лиц.

Он спал. И только когда я увидела оттопыренные яркие губы с притаившейся в углах улыбкой, сомкнутые спокойно ресницы с нестрашными тенями на скулах, очнулась. Жив. Как в тумане, мелькнули бег за врачом, гроза, населённая чудовищами, ребячьи перекошенные недоверием лица, попытка отвлечься от страха философствованиями… Костя жив! Эта единственная правда была главной, простой и определяющей всю дальнейшую жизнь. Жив. В грозу он, слава богу, был не с нами, не в лесу, и остался жив. Предстоящие трудности: как успевать готовить, организовывать работу в колхозе, быт ребят и ездить сюда, за пятьдесят километров, пока приедет Костина мать, — были не трудными. Я рассмеялась и увидела устремлённый на меня взгляд молодого парнишки, лежащего у окна.

— Жив! — сказала я ему.

Обогретая его понимающим взглядом, вслушиваясь в обычную больничную суету с позвякивающими суднами и стаканами, я уселась возле Кости, и внезапно меня сморило.

Но что-то мешало окончательно расслабиться, отпустить себя и, наконец, задремать. Это Глеб. Глеб, который совсем недавно пережил смерть отца. Глеб, который не поверил Косте и взбаламутил ребят. Глеб, который три года кричал об одиночестве и ни минуты не был одиноким. Глеб, который хочет зачем-то прямо сейчас жениться на Шуре. Глеб, которого любит всю жизнь Даша. Глеб, который не спит ночами… Сам причастный к беде, как же Глеб мог не поверить чужой боли?

Настрадавшаяся без отца, в войну и холод, одинокая вместе с матерью, которая только работала, ощупью, без проводников, разгребая прошлое и придумывая настоящее, как долго я шла к пониманию главного! Потому-то и кинулась к детям, чтобы всегда быть вместе с ними. Чтобы помочь им научиться быть вместе. И я ими спаслась. А им ничего не сумела объяснить. Они жестоки не в начале нашего общего пути — в конце.

Когда началось то, что разорвало нас, откинуло друг от друга, разъединило? Я точно знаю: мы были вместе.

Застонал во сне старик. Он был жёлт и худ, и, видно, жил лишь благодаря уколам, и, видно, больше спал.

— Папаша! — окликнул его молодой. — Чего тебе?

Но старик спал. Просто боль жила в нём и во сне.

Молодой вздохнул, лёг на живот и стал смотреть в окно, на голубой, чуть розовый кусочек неба.

Я тоже подошла к окну. На лужайке в разноцветных рубахах цыганским табором расположились мои ребята. Лиц их не различишь, но в позах и в том, как они всё посматривали на дверь больницы, я увидела нетерпение.