Да, совсем забыла: вы совершаете преступление, работая в школе. Знаете ли вы, что делаете с людьми? Каждый лезет сам из себя, чтобы показаться вам хорошим. Ещё бы! Вы смотрите такими глазами! И я… Я ведь серая, обычная. А вы от всех ждёте самобытности, ну, я и выпендриваюсь. Вы каждый раз хотите…»

Письмо оборвалось. Где продолжение? Она с ума сошла. Любое обвинение, но это… я не понимаю.

Глеб раскачивался маятником из стороны в сторону.

Кажется, вот оно… с середины листа, написано косо:

— «Вы меня не слушайте. Вы дали мне меня. Сначала я проклинала вас, теперь поняла. Если бы не вы, я не полюбила бы Глеба, хотя любила его с детства. Не так. В нём есть особая сила. Когда я оказываюсь рядом и мы, вдвоём ли, втроём ли, начинаем говорить, я думаю. Мой мозг каждый раз освежается. Глеб не даёт остановиться, рядом с ним я умнее. Это вы изменили моё зрение. Между прочим, лучше любить, чем быть любимой, а в общем, это всё ля-ля! Здесь ничего себе, красиво, это из-за вас я всё вижу! Вернусь и доложу обо всём в подробностях».

Даже удлинённые кончики ушей Глеба горели. Даже волосы горели. Даша была в этой комнате и кидала нам кости. Мы могли выиграть, могли проиграть. Но мы участники. И я начала вдруг улавливать связь между письмами. Забираясь на гору, Даша проходила свой прошлый путь. Она шла к будущему — к новой цели в своей жизни — и мужала по дороге.

Она ещё жива. Я ещё верну её, объясню ей, закрою собой. Я не отдам её. Раскину руки, и она упадёт ко мне, опять в колыбель.

— Не плачьте, прошу вас, — с трудом сказал Глеб.

Я быстро раскрыла следующее письмо.

— «Вы возили нас в спокойные места — в Ленинград, Торопу, Брест. В Бресте в нас всех вошла чужая смерть — детские башмачки, пепел Освенцима, и это было невыносимо, но с нами там ничего уже не могло случиться. Вы возили нас в спокойные места. Как Вы могли не научить нас ставить ногу на камень, под которым пропасть? У меня дрожит нога, до сих пор дрожит, потому что из-под неё сорвался камень и я чуть не загремела вниз. Мне трудно дышать. Я только здесь поняла: не в классах формируется человек, сидит — готовый на подвиг. В такой опасности он — дурак дураком. Почему вы не научили нас лазить по горам?»

— Дура она! — закричал Глеб, вскочил, забегал по комнате. — Какой чёрт понёс её в эти проклятые горы? У неё другая профессия. Почему надо обязательно лезть на рожон? Проверять себя? Кому это нужно? Жизнь и так наготовила пригорков.

— «Безусловно, у вас есть веский аргумент, — продолжала я, стараясь не услышать Глеба. — Вы работаете не в альпклубе и не на турбазе, и вовсе не обязательно в программу обязательных наук вводить эту. Но когда-то, в восьмом классе, вы бросили такую фразу. Сами ли вы её придумали? Думаю, вычитали в какой-то книжке. Точно не помню, но смысл такой: «Если уж человек сумеет на гору забраться, а потом с неё спуститься, чтобы забраться на следующую, — он человек. Гора как паспорт на жизнь, на прочность!» Если я поднимусь на вершину, если я сверху увижу всё, как есть, я — в порядке. Тогда мне море по колено, с любой шпаной управлюсь. Ване и всем им надо дело делать!»

Руки мои опустились. Когда я ляпнула эту идиотскую фразу о горе? Да нет, совсем не моя она. Но если Даша помнит три года, значит, я произнесла её?! Вот когда началась наша беда: с моих красивых слов. В их возрасте слова — действия, уж мне ли не знать этого? В ком как преломляются они, пусть редкие, очень редкие, но отвратительно красивые слова?!

Это я убила Дашу.

Пыталась вздохнуть и не могла — руки и ноги наполнились незнакомой непобедимой тяжестью. Наверное, это и есть паралич.

— Она сошла с ума. Где я был? — услышала я Глеба. — Почему мы слепы, когда нужны? Я знал, что она меня прогонит. А я бы не ушёл! — вдруг визгливо, как Шура, крикнул он. И я, наконец, вздохнула. — Не ушёл бы. Правда? Пусть бы прогнала! Один раз, другой, третий. Зачем мы постоянно совершаем насилие над собой? Это я убил Дашу, бросил её одну.

Дело не в горах. Дело не в насилии, которое мы совершаем над собой. Просто мы все — и Даша, и Глеб, и я — не смогли перешагнуть через Шурин потерянный взгляд. Глеб ещё не понимает. Ему, как и мне давеча, кажется, что он успеет спасти.

Нужно поскорее дочитать.

— «Не сердитесь: Вы говорили не о горе, вы говорили о вершине в жизни человека, об одной из вершин. Но я злая, и мне хотелось, чтобы вам тоже, хоть на минуту, как мне сейчас, стало страшно. Я стою над горой и над всеми вами. Кружится голова. У меня осталось мало еды. Голова ни при чём. Просто мне здесь не нравится. Я люблю потрескавшийся асфальт, город. И потом, зачем мне одной целая гора и целое небо? Я хочу к вам. Я хочу к ребятам на том пустыре, помните? Теперь я знаю, чем их взять. Здесь надо — в одной связке, за руки! Знаете, я преодолела страх. Вы будете смеяться. Вот вернусь и расскажу вам, каких зверей встретила здесь, какие здесь цветы. Расскажу, потому что никогда не пущу вас в горы. Мне не страшно, просто мне не нравятся вечность, небо, пустота, потому что нет вас».

— Хватит! — закричал Глеб.

— «Сейчас начну спускаться, следующее письмо завтра. Я хочу к вам, ко всем, как можно скорее».

— Хватит, дальше не нужно.

— Дальше ничего нет, — спокойно сказала я.

— Ну, я пошёл. — Глеб стоял у двери, засунув руки в карманы.

— Ты поедешь в горы?

Глеб машинально кивнул.

— Нет же. — Он ссутулился. — Один раз в жизни мне разрешено всё: когда меня любят. Мне позволяют делать то, что я захочу. Я не хочу ничего, когда любят меня. Если люблю я, я сделаю всё, что от меня захотят. Но я знаю: не захотят ничего, потому что не любят меня. И единственный раз я могу разрешить и я могу отдать всё — на моих плечах ответственность за жизнь и смерть. Один раз в жизни. И я не понял. Я убил Дашу. Я вынудил её проверять свой характер, заставил одну решать будущее. Как же теперь жить? — Его невнятные слова не причиняли мне боли, они оставляли меня равнодушной.

Глеб ушёл.

Глава третья

Глеб ушёл.

Важно не то, кто убил и кто виноват. Важно то, как жить дальше. Если бы Даша не попала в мой класс, осталась бы она жива? Сотни учеников… «Ослабла», — кричала Даша. А если ещё кто-нибудь, попав ко мне в руки, погибнет?

Неверно заявлена целая жизнь. Моя жизнь связана с сотнями учеников — прошлых, сегодняшних, будущих. Мне не одиноко с ними, а каково им? Они не сразу становятся взрослыми, они хрупкие. Учить людей просто литературе нельзя. Ослиные уши всё равно вылезут, ведь литература — это любовь, одиночество, эгоизм, боль, радость. Нет науки «литература». Есть жизнь. И это понимали Пушкин, Достоевский, Чехов… они учили своего читателя жить. Разве это спрячешь? Литература — пробуждение совести. Зачем я стала преподавать литературу?

Я никак не могла выстроить мысли логически.

За окном хлестал дождь, непонятно откуда взявшийся.

Не помню как, очутилась на пустыре. У нас тоже есть свой пустырь. Здесь сейчас опускались сумерки и гулял ветер, разогнавший дождь. Солнце, дождь, ветер… в один день! На бегу ветер высушивал травинки, мотая их из стороны в сторону. Лебеда махала своими лохматыми лапами. Увядающие ромашки цеплялись за траву.

Ветер гулял по земле. Бездомный, беспечный, бездушный, слепой. Это и есть жизнь. Всё в ней зависит от ветра. Не он ли сдул лёгкую Дашу с горы? Случайно…

Вверх-вниз, вверх-вниз. Меня кидает, как на качелях. Вверх-вниз… А теперь подхватило и несёт. Где я? Меня нет? Меня несёт бессмысленно, бесцельно, беспардонно — случайно.

— Прекрати, — кричу я. — Отпусти.

Не ветер, кто-то, кто решает случайность жизни, случайность смерти, несёт меня по пустырю и не даёт ни за что ухватиться.

— Я ненавижу тебя, проклинаю тебя, тебя, случайная злая сила, которая убила мою Дашу, мою маму, моего Джана! За что ты убила их? Проклинаю! — кричу я.

Меня всю свело судорогой. Нет, не случайность. Не верю, чтобы случайность сбрасывала людей в пропасти. Почему рано гибнут лучшие? В этом есть закономерность.

Обеими руками я ухватилась за тонкое, уже голое деревце, которое подрагивало в небольшой ямке. Теперь мы вдвоём с деревцем дрожали не переставая — ветер мотал нас из стороны в сторону.

Даша погибла потому, что в самый тяжёлый момент осталась совсем одна. Я должна была разглядеть, что с ней происходит. Должна была увезти её с собой под Москву, собирать вместе с ней грибы и в реке плавать вместе.

Да, да, сквозь все письма — Дашин упрёк: почему её оставили одну бороться со своей любовью, оставили одну решать будущее?

Дашу бросила я. И бросили Шура, Глеб и Костя — её лучший друг.

Мы с деревцем стояли в яме, заросшей полынью, и полынь билась о землю. Полынь пахнет осенью и смертью. Когда-то, давно, я очень любила запах полыни.

Даша всё равно пошла бы в горы. Тем более пошла бы, если бы поверила мне и решила строить с Глебом общую судьбу.

Ни от болезни, ни от несчастной любви, ни от решения своей судьбы, ни от смерти я никого защитить не могу. Только могу вовремя погладить висок друга, чтобы он не болел, вовремя обнять худенькие плечи девочки, чтобы она согрелась, вовремя посоветовать и собрать лёгкие пока слёзы с лица дочки. А больше ничего не могу.

Нужна ли я со своей любовью кому-нибудь?

Где-то совсем рядом послышалось мяуканье. Со дна ямы, дрожа, смотрел на меня чёрный котёнок. Я зажмурилась от неожиданности. Открыла глаза. Котёнок! С белой грудкой и белыми ножками, с белым кончиком тощего хвоста, белой половиной мордочки. Всё остальное — очень чёрное. Глаза — голубые и смотрят снизу вверх, мне прямо в глаза. И мяукает он два раза подряд, как одно слово говорит. Моя дочка сейчас в школе — на продлёнке. Она возится со всеми малышами нашего двора и просит каждый день щенка или хотя бы братика. Я так всегда занята… Моя дочка растёт, как вот эта полынь, — сама по себе. Только я могу защитить её от ветра и гор. Я должна, наконец, целиком заняться своей дочкой, понять её! Сегодня, сейчас…

Конечно, это не братик и не щенок — это всего лишь глупый котёнок. Он порвёт все вещи и все шторы. Но я вижу молящие глаза дочери… Я как-то сразу согрелась. Взяла сырой, худенький комочек, сунула за пазуху. И без связи, без объяснений, может быть, потому, что, наконец, поняла, как забыта мной моя дочка, твёрдо решила уйти из школы.

В чём-то самом главном я ошибаюсь. Литература — наука и никакого отношения к судьбе детей не имеет. Лично я не умею преподавать литературу как науку. Я уверена, литература каждым своим словом учит детей жертвенности, любви, больной совести. Так думаю я. Поэтому пусть кто-нибудь другой даёт им Чехова и Достоевского как науку. Может быть, у другого учителя дети не увидят, не возьмут для себя в путь ни больной совести, ни мук при виде чужих страданий. А я не хочу больше озвучивать для ребят тревожные голоса наших правдоискателей.

Котёнок вдруг зацарапал меня и заурчал. Вот так он и порвёт всё, что сможет порвать.

Я шла домой. Ветер швырял мне в лицо песок. В песке вязли ноги, когда мы с Дашей шли за врачом для Кости. Песок мешал нам идти, затягивал нас. Откуда здесь так много песка?

Ни ветер, ни песок больше не могли удержать меня на пустыре, я шла спокойно, им наперекор, быть может, потому, что, прижимая к себе угревшегося котёнка, была сейчас не одна.

Вот и Севастопольский проспект. Мимо пронёсся троллейбус. Он пролетел, нахально звеня проводами.

Я шла уже по своей улице. Ветер теперь подгонял меня. Я почти бежала. Мне хотелось скорее увидеть, как обрадуется моя дочь, как будет поить котёнка молоком.

Завтра положу на стол директору моё заявление. За две недели проверю тетради. Плохо, что начало учебного года. Надо искать учителя. Пока заменит Виктор, а я буду искать другую работу.

Навстречу мне бежала дочь. Она бежала с лестницы, соединявшей наш дом с нашей улицей, размахивала портфелем и смеялась.

— Мама? — Она остановилась на широкой ступеньке. — У тебя сердце болит? Ты замёрзла? Мамочка!

Она подбежала ко мне, бросила портфель, он упал нам на ноги. Она повисла на мне — моя легкая второклашка, задрыгала ногами.

— Мамочка, я опять потеряла ключ.

Мяукнул прижатый ею котёнок.

Девочка разжала руки, отскочила. Я с трудом вытянула не желающего вылезать на холод котёнка, протянула ей. Как она на меня посмотрела! Удивление, радость, растерянность, недоверие…

— Это мне?!

Осторожно, растопыренными пальцами взяла высохшее и сразу понаглевшее животное.

— Мама, это мне?! — И припала ко мне.

Я подняла её портфель с мокрым дном.