На Браилов обращает внимание князь Горчаков, сын канцлера Александра Михайловича Горчакова. Торгуется, буквально выкручивает руки и в итоге сбивает цену до смешного, покупая огромное имение всего за один миллион четыреста тысяч рублей. Баронесса соглашается, но князь продолжает торговаться из-за мелочей. «Этот князь несноснейший человек: скуп, мелочен, подозрителен, тянет с меня и вещами и деньгами невыносимо. Я с нетерпением жду. когда кончится дело с ним, и боюсь ужасно, что буду иметь еще много возни с ним при получении денег; потому что он уже имел намерение уплатить мне ничего не стоящими процентными бумагами, но я на это ни за что не согласилась».

Кроме Браилова обстоятельства вынуждают баронессу фон Мекк продать часть принадлежащих ей акций железных дорог. Карл фон Мекк нажил за короткое время огромное состояние старым добрым путем — клал в карман разницу между реальной стоимостью прокладки железной дороги и тем, что готова была платить за это казна. Барон умер, а дело его продолжало жить — приписки, накрутки и прочие виды раздувания стоимости работ, услуг, материалов в корыстных целях практиковались повсеместно, что, конечно же, не могло не сказаться на рентабельности железных дорог. Сказаться негативно, отрицательно. Так, например, Либаво-Роменская железная дорога в 1880 году принесла своей тогдашней владелице Надежде фон Мекк девятьсот семьдесят шесть тысяч рублей чистого убытка. Без малого — миллион!

Разумеется, подобную обузу надлежит как можно скорее сбыть с рук. Надежда фон Мекк так и поступает. Сперва она предлагает выкупить акции правительству, правительство молчит, и тогда акции уходят в частные руки. К немецким кредиторам баронессы.

В прессе немедленно развернулась кампания по травле баронессы, дерзнувшей продать акции русской железной дороги каким-то немцам.

«Вот оно — тевтонское коварство», — неистовствовали журналисты. Рука руку моет, свой своего не обидит. Чего еще ждать от фон Мекков?

Почти все российские газеты вылили на Надежду фон Мекк ушаты грязи, делая это совершенно незаслуженно.

Сразу как-то забывается, что Надежда фон Мекк не немка, что ее девичья фамилия Фроловская. Заодно забывается и то, что правительство само не пожелало выкупать у баронессы фон Мекк акции. «Главное, возмущает то, что ведь на каждом слове ложь, извращение или полнейшее незнание дела, а берутся судить, рядить печатно и так авторитетно класть свои санкции, а у самих, как у "Московских ведомостей", например, ни одного верного сведения нет. Ну, другие, те совсем подлые, и только "Русь" написала все верно, ну, это потому, что там редактор порядочный человек, Аксаков», — писала она Чайковскому.

Окружающие ведут себя не лучшим образом. «По продаже роменских акций я еще далеко не успокоилась и имею кучу неприятностей, — писала Надежда Филаретовна Чайковскому. — Меня хотят эксплуатировать и обирать без всякой совести, и что, конечно, больнее всего, так это видеть все эти проявления самых гадких, продажных свойств человеческой натуры, при которых те же люди, которые месяц назад ходили на задних лапках передо мною и старались снискать мои милости, теперь делают мне самые величайшие гадости, чтобы снискать милости своих новых господ. Иначе я выразиться не могу, потому что ведь это чисто лакейские свойства, хотя и обладают ими тайные советники! Все это меня до глубины души расстраивает и заставляет желать как можно скорее уйти на край света от людской подлости и продажности».

Эта грустная тема всплывет в их переписке еще не раз.

«Сколько подлостей, гадостей, какое продажничество я вижу вокруг себя. Мне здесь невыносимо, я задыхаюсь в этой тлетворной атмосфере. В обоих делах, продаже Роменской дороги и продаже Браилова, я прохожу одни и те же ощущения, одно гаже другого, и, знаете, чем дольше это тянется, тем невыносимее становится любоваться на то, как люди, которые два месяца назад гнули спину передо мною, угождали и уверяли в преданности и уважении, теперь придумывают мне всевозможные гадости, чтобы вытянуть из моего кармана и поднести своим новым милостивцам, и доходят в этом до геркулесовых столбов, ну и конечно, достигают цели, общипывают, обирают нас невообразимо», — страдала Надежда Филаретовна.

Чайковский утешает, сочувствует, понимает, но, увы, помочь ничем не может, кроме добрых слов и музыки.

На память о Браилове у Надежды Филаретовны останутся его «Воспоминания дорогого места», написанные для скрипки и фортепиано.

У Петра Ильича тоже был памятный подарок, глядя на который он вспоминал Браилово. Это роскошные часы, полученные им от баронессы фон Мекк в память оперы «Орлеанская дева», частично писанной в Браилове. Крышки часов, покрытые черной эмалью, были украшены изображениями Жанны д'Арк на коне и Аполлона с музами. Сделанные на заказ, они обошлись баронессе в десять тысяч франков.

Юргенсон заехал за ним в четвертом часу вечера.

— Петр, я намерен похитить тебя на несколько часов! — объявил он. — Поедем обедать.

— Куда? — озабоченно спросил Чайковский.

Петр Иванович Юргенсон был большим любителем простонародных трактиров, предлагавших своим посетителям рыбную селянку с гречневой кашей, жареных гусей, суп из потрохов и прочую незамысловатую снедь. Петр Иванович утверждал, что чем еда проще, тем она вкуснее и полезнее, а в компании приказчиков обедать не менее приятно, нежели в компании графов, князей и купцов первой гильдии.

— Все люди одинаковы, — любил повторять он и при этом непременно вздыхал, давая понять, что эти самые одинаковые люди весьма далеки от идеала.

На вопрос Чайковского Петр Иванович ответил туманно:

— Есть на Маросейке один трактирчик. Неплохое местечко…

«Неплохое местечко» оказалось и впрямь неплохим. Чистым, довольно приличным и с весьма сносным поваром. К тому же здесь навряд ли можно было встретить кого-либо из знакомых, что тоже относилось к достоинствам заведения.

По немного напряженному лицу Юргенсона было видно, что у него есть новости и новости эти не из приятных. В пролетке, на холодном осеннем ветру, разговаривать не хотелось, но, едва усевшись за стол, Чайковский посмотрел в глаза друга и попросил:

— Выкладывай все разом — что она натворила на этот раз.

Плохие новости Юргенсона были обычно связаны с Антониной Ивановной.

— Она, слава богу, перестала докучать мне, — ответил Юргенсон. — Я хотел сообщить о другом…

— Чего изволите? — к столу, изображая лицом и телом преувеличенное внимание и отчаянную готовность услужить, подбежал половой.

«Где их только берут — таких неотличимых друг от друга? — подумал Петр Ильич. — Такое впечатление, что все половые в российских трактирах, что в Москве, что в Петербурге, что в Смоленске, — дети одних и тех же родителей. Пробор посередине, исполненный при участии репейного масла, плутовство в глазах, неизменный жилет».

— Подай-ка нам, братец, буженины, семги вашей боярской, щей с ребрышками и расстегаями, свинины жареной с картофелем и грибами, а после всего — чаю, — быстро распорядился Юргенсон, видимо хорошо знакомый с местной кухней. — Ну и графин коньяку, само собой.

— Счас-с-с, — прошипел половой и исчез.

— У меня есть новости из Петербурга, — начал Юргенсон. — По поводу твоего скрипичного концерта…

Бесполезно было бы спрашивать о том, кто именно сообщил Петру Ивановичу новости относительно скрипичного концерта — Юргенсон никогда не выдавал своих источников.

— Как ты знаешь, Иосиф намеревался играть его в Петербурге, — Юргенсон говорил спокойно, негромко. — Так вот, против этого выступил Давыдов…

— Карл Юльевич? — изумился Чайковский.

— Нет, его однофамилец — герой войны двенадцатого года и по совместительству поэт, — пошутил Петр Иванович. — Конечно же, он, наш дорогой Карл Юльевич, назвал твой скрипичный концерт жалким и добавил, что это не произведение, а насмешка над публикой.

— Черт бы его побрал! — вырвалось у Чайковского. — Что он себе позволяет?

Такой подлости от человека, которого он уважал, чьим талантом восхищался, называя его «царем виолончелистов нашего века», Петр Ильич не ожидал.

— Если ему пожаловано звание солиста двора, то это еще не значит, что он имеет право судить остальных музыкантов, да еще судить так грубо! — Петр Ильич вышел из себя. — Лучше бы он занимался математикой…

Карл Юльевич Давыдов по окончании Московского университета получил степень кандидата математических наук.

— …или же пошел по стопам отца…

Отец Карла Юльевича был врачом.

— …нежели брался судить о том, о чем ему судить не положено!

Петр Ильич стукнул кулаком по столу. Посуда зазвенела, половой тут же подскочил.

— Он не один такой, — прямодушный Юргенсон умел успокоить. — С ним согласился Ауэр.

— Да что же это такое? — растерянно вытаращился на него Чайковский. — Два человека, которых я называл друзьями, которые были мне приятны, которые хвалили мои сочинения…

— Ауэру ты концерт посвятил, — напомнил Юргенсон.

— Вот-вот…

Половой принес коньяк и закуски. Когда он, расставив все на столе и наполнив рюмки, удалился, Петр Ильич продолжил:

— Причем я никогда не делал им ничего плохого, чтобы вызвать к своей персоне неприязнь, а то и ненависть.

— Да знаю я, — подтвердил Юргенсон, поднимая рюмку на уровень груди. — Предлагаю тост за тебя! Да сопутствует тебе успех!

— Спасибо.

Они чокнулись и залпом выпили коньяк, оказавшийся весьма недурственным.

— Странно, что Иосиф ничего не написал мне, — сказал Чайковский, закусывая бужениной.

Котек иногда писал ему, но их переписку нельзя было назвать регулярной.

— Должно быть, не хотел огорчать, — предположил Юргенсон.

— Рано или поздно я все равно бы все узнал.

— Это так.

— Ты сказал все или имеешь добавить что-либо? — уточнил Чайковский.

— Только то, что Антон Григорьевич не стал ничего возражать им…

— А даже высказал в мой адрес парочку своих неуклюжих острот! — перебил его Чайковский, разливая новую порцию коньяка по рюмкам, не дожидаясь полового. — Предлагаю ответный тост — за тебя, Петр, моего любимого, единственного и бескорыстнейшего издателя!

На этот раз закусили семгой.

— И чего в ней боярского? — спросил Чайковский. — Семга, как семга, ничего особенного.

— Доводилось есть и получше, — подтвердил Юргенсон. — Очевидно, звучное название блюда призвано добавить солидности заведению.

— Как я люблю твою обстоятельность и деликатность! — восхитился Чайковский. — Другой сказал бы просто — «пыль в глаза пускают», а ты вон как дипломатично выразился!

— Станешь тут дипломатом при такой жизни, — усмехнулся Юргенсон. — Ничего удивительного. Кстати, австрийские и немецкие газеты неожиданно принялись восхвалять Бродского, решившегося дебютировать в Вене с твоим скрипичным концертом. Ему ставят в заслугу не столько трудность исполнения и саму сложность произведения, как его русское происхождение.

«Это она», — подумал Чайковский, почувствовав во внезапном к нему расположении зарубежных газет руку Надежды Филаретовны, но вслух ничего не сказал.

— В Вене не любят смелость, там больше расчет в чести, — продолжил Петр Иванович. — Но я скажу тебе, что Бродский просто молодец.

— Мой концерт и Дамрош два года назад играл в Нью-Йорке! — напомнил Чайковский, весьма ревниво относившийся к своей славе. — А эти завистники…

Леопольд Дамрош в далекой Америке считался «первой скрипкой континента».

Подали щи прямо в обжигающе горячих глиняных горшках.

— Ну, прямо как в Берендеевом царстве! — улыбнулся Чайковский.

— Мне непонятны мотивы их поступков, — вернулся к теме разговора Юргенсон. — Не нравится вам концерт — не играйте его, никто же не неволит. Но зачем мешать другим? Если предположить, что твой концерт плох или, к примеру, Котек — никудышный скрипач, то вся это затея провалится под шиканье публики во время первого выступления, не так ли?

— Их гложет зависть, — сказал Чайковский, погружая в щи ложку. — Одному сам граф Виельгорский виолончель работы Страдивариуса преподнес, другому государь изволил пару приветливых слов сказать, третий вообще упивается своей славой и более ничего знать не желает. Я сегодня же напишу Давыдову…

— Что не так у вас-с-с? — подскочил к столу половой, озабоченный тем, что клиенты не спешат есть щи. — Щи не в порядке?

— Не беспокойся, любезный, — ответил Чайковский. — В порядке твои щи, просто горячи очень. Вот мы и ждем, пока они остынут.

С людьми низкого положения он неизменно был приветлив и доброжелателен.