Наконец-то, почти через десять лет, руки дошли до любимого детища. Петр Ильич работает упоенно до самозабвения. Переработанный «Кузнец Вакула» будет называться «Черевички». Полонский даст Петру Ильичу разрешение на переработку либрегго. Новое либретто, как и само название, будет заимствовано из пьесы «Черевички», с огромным успехом прошедшей только что в Петербурге и в Москве. Автор пьесы, Ипполит Васильевич Шпажинский, согласился по просьбе Чайковского переделать свое произведение в оперное либретто, следуя его же указаниям.

Надежда Филаретовна рада за своего лучшего друга: «Поздравляю Вас с новосельем, дай бог, чтобы Вы нашли в нем здоровье, спокойствие и наслаждение. Я очень рада, что Вы довольны Вашим местопребыванием, тем более что я очень боялась, что жизнь в одном из таких захолустьев, какими изобилует наше бедное отечество, покажется Вам очень тяжелою».

И со знанием дела пытается отсоветовать Петру Ильичу покупать дом. «Знаете, дорогой мой, что меня пугает Ваше желание приобрести собственность, потому что я по собственному опыту и по бесконечным наблюдениям знаю, что иметь собственность — это иметь бесчисленное множество терзаний, мучений, неприятностей, несправедливостей и всего того, что человеку вконец расстраивает нервы. У меня были огромные собственности, я потеряла на них последнее здоровье; теперь у меня самые маленькие собственности, и я никогда не знаю покоя, благодаря им… Мне кажется, что если Вы в продолжение этого года найдете что-нибудь, что Вам понравится, то менее опасно было бы нанять на три, на четыре года. Конечно, иметь собственность очень приятно, но в этом заключается еще больше неприятностей, чем приятностей, в особенности же для Вас, который не привык к такого рода дрязгам».

Баронессе фон Мекк можно верить — собственности у нее были не только огромные, но и множественные. Наградило ее провидение недвижимым имуществом, нечего сказать…

Чайковский не спорит — иметь собственность и впрямь стеснительно.

Но, с другой стороны, ему нужно же, наконец, хоть где-нибудь быть у себя дома!

В Москве он бы нанял квартиру и был бы счастлив. Но наемное жилье в деревне его не устраивает, он не чувствует себя в нем, как дома…

Взять хоть бы дом в Майданове.

Неподалеку живет хозяйка, которая всеми путями навязывается на знакомство! После Антонины Ивановны с женщинами, которые ведут себя подобным образом, он не желает иметь ничего общего, даже простого знакомства.

Нельзя посадить цветы, какие хочется…

Нельзя устроить беседку…

Нельзя срубить дерево, загораживающее живописный вид…

Нельзя запретить посторонним лицам гулять под своими окнами в парке, так как парк принадлежит нескольким собственникам…

Короче говоря, нельзя «быть полным властелином» своего дома и прилегающей к нему территории. Потому-то Петр Ильич и желает иметь маленькую собственность в виде домика и садика, размещенных на крошечном кусочке земли.

Захолустье Чайковского не пугает. Тем, чего в Майданове нет (например книг, нот, хорошей писчей бумаги), можно запасаться загодя, а в отношении еды он крайне неприхотлив.

Был бы покой…

Не было бы докучливых визитеров…

Чайковский находит небольшой, требующий перестройки и отделки дом в Клину, расположенный на берегу реки. Дом ему нравится — он расположен в стороне от города, отчего никаких соседей нет и не предвидится, зато есть уютный маленький садик. Чайковский собирается снять этот дом и за лето привести его в состояние, годное для зимнего жилья.

Узнав о его планах, баронесса фон Мекк удивляется: «Ваше намерение поселиться в Клину меня немножко шокирует, дорогой мой. Как Вам, человеку такому знаменитому и так широко заслуживающему свою знаменитость, поселиться в каком-нибудь ничтожном городишке, как Клин? Нет, это нельзя, на меня это производит такое впечатление, что Вы не поместитесь в Клину — Вы слишком крупный предмет для такого мелкого вместилища. Но, конечно, дорогой мой, если Вы находите, что Вам будет там хорошо, я постараюсь приучить себя к этой мысли; для этого, так как я не могу уменьшить Ваш объем, я постараюсь в своем воображении расширить Клин и представлять себе его чем- то вроде Versailles[16] и Trianon[17]… Итак, дорогой мой, если Вы поселитесь в Клину, он будет для меня Версалем».

Чайковский ответит: «…Клин, в сущности, есть та же деревня, и домик, на который я имею виды, стоит совершенно в стороне, так что, когда мне угодно, я могу выйти в лес и поле, миновав город. Близость же лавок, аптеки, почты, телеграфа и станции есть большое удобство для человека, который лошадей не имеет… В Каменке я уже иначе не буду бывать, как гостем, а что касается приобретения собственной усадьбы, то благоразумие требует, чтобы я отложил это дело. А в своем клинском домике и садике я буду полновластным хозяином, как бы собственником».

«Я буду любить даже и Клин, если Вы будете обитать в нем», — ответит баронесса.

В будущем сезоне директор императорских театров Всеволожский обещает поставить оперу «Черевички» в Москве.

«Черевички» уже включены в репертуар будущего года, причем Чайковскому обещано, что декорации (обстановка) будут самые роскошные. Чайковский счастлив: «Я присутствовал на заседании, в коем обсуждалась эта обстановка, и совершенно доволен и счастлив при мысли, что моя опера (к которой я всегда питал особенную слабость) появится в самом блестящем виде. Директор командировал декоратора Вальца в Царское Село для воспроизведения какой-то янтарной гостиной и залы тамошнего дворца», напишет он Надежде Филаретовне.

Здравицы в его честь провозглашались одна за другой. Было не утомительно — приятно.

Перед глазами вдруг встали картины далекого 1861 года. Постылая служба, обезлюдевший без сестры Сашеньки и ее кавалеров дом, скука, тоска, страдание по неудавшейся жизни… Невозможно представить себе, что бы было с ним, если бы он не решился тогда изменить свою жизнь! Если бы не поддержал отец…

— Господа, я счастлив присутствовать здесь, в этот торжественный день, когда мы чествуем нашего дорогого Петра Ильича…

Какие же они все-таки славные, товарищи по консерватории… Немного шумные, немного назойливые, частенько — обидчивые, но все же славные. Как они любят его — он и не ожидал столь роскошного торжества в честь своего сорокапятилетия. Думал, что просто поздравят — и все. Ну, поднесут еще очередной серебряный портсигар с надписью: «Петру Ильичу Чайковскому от…». Портсигаров у него уже скопилось больше дюжины, впору ювелирную лавку открывать.

А туг — обед в его честь. Юргенсон, хитрец, нагрянул с самого утра в дом Надежды Филаретовны, на Мясницкой, где он остановился в этот раз, и предупредил:

— В два часа собираемся в «Славянском базаре». Не забыл?

— Зачем? — решил пошутить он.

— Как зачем? — удивился Юргенсон. — Кажется, твой юбилей нынче…

Альбрехт говорил так долго, что кое-кто начал украдкой позевывать. Не удовлетворившись перечислением заслуг юбиляра, он подробно остановился на «том, что Петр Ильич сделал для консерватории».

— Вы, Константин Карлович, преувеличиваете, — не выдержал Чайковский. — Мне только что, слушая вас, показалось, будто бы моя фамилия Рубинштейн…

Выпили, не чокаясь, за Николая Григорьевича. Чайковский почувствовал, как глаза его повлажнели. Такое же случалось всякий раз, когда он проезжал или проходил мимо дома на Моховой, в котором когда-то жил Николай Григорьевич.

«Боже мой, какими смешными сейчас кажутся все недоразумения между нами!» — подумал Петр Ильич.

Рубинштейн был фигурой. Гигантом. Столпом, на котором держалась Московская консерватория. Танееву таким никогда не стать… Зато — Танеев терпелив, покладист и снисходителен к людям. Эти качества тоже многое значат.

Николай Григорьевич сейчас бы окинул взглядом собравшихся, нашел бы, что за столом скучно, и предложил бы что-нибудь этакое, для увеселения…

Петр Ильич вспомнил, что Рубинштейн прожил на свете всего сорок семь лет и ужаснулся близости своего возраста к этой цифре. Умирать не хотелось, хотелось жить. Теперь, купаясь в славе, он наконец-то мог позволить себе признать, что у него нет причин для недовольства жизнью.

Сорок семь, сорок семь… Иосифу было тридцать и никогда уже не исполнится тридцати одного. Проклятая чахотка! Известие о смерти Котека он получил из Берлина утром в сочельник. Плакал навзрыд, до припадка. Впервые в жизни почувствовал, как что-то царапает сердце изнутри, словно кошачьей лапой…

Хуже всего было то, что на него, как на близко знавшего Иосифа, была возложена тяжкая обязанность сообщить его престарелым родителям, проживавшим в Каменец-Подольске о смерти сына. Целых три дня он никак не мог решиться, а потом все же отправил длинную телеграмму, полную слов сочувствия, и триста рублей денег.

Можно привыкнуть к тому, что нет Николая Григорьевича, но Иосиф… Кажется, что он сидел вот за этим столом и вышел на минуточку по своим делам. Иосиф- скрипка в его руках не пела, она разговаривала. Как живая собеседница, как подруга…

Господи! Непостижим промысел твой! Неисповедимы пути твои! Но ответь, ответь же, Господи, почему ты призываешь к себе Иосифа, совсем недавно вышедшего из юношеского возраста, Иосифа, который еще толком не осознал, что такое есть жизнь, и оставляешь ходить по земле эту гадину? Эту, с позволения сказать — женщину, которая снова принялась писать ему гадкие, безумные письма и даже угрожала публичным скандалом!

Она способна на публичный скандал! Ему ли не знать ее способности делать дурное, отравлять ему жизнь, мучить его! Надо бы поговорить с Анатолием относительно ее. Ведь безумных, умалишенных, что досаждают окружающим, положено изолировать от общества к обоюдной же пользе. Непременно следует поговорить! Толя должен знать способы…

Дважды во время обеда ему попеняли на отказ от директорства. Ласково, с небольшой укоризной.

— Я несказанно благодарен вам за доверие, господа, но, к великому огорчению моему, не могу занять этого поста, ибо совершенно для него не гожусь, — разводил руками он.

— А кто же больше вас, Петр Ильич, годится? — спрашивали присутствующие, косясь на Альбрехта, которого в консерватории недолюбливали. Недолюбливали совершенно незаслуженно, считая то безликой тенью Рубинштейна, то коварным интриганом. Впрочем, Константин Карлович не придавал этому никакого значения — он преподавал, участвовал в делах консерватории, руководил Русским хоровым обществом, которое сам и основал, сочинял, выискивал и пестовал таланты…

— Вы, господа, знаете, что я хотел бы видеть на этом посту Сергея Ивановича.

Танеев, сидевший слева от него, закатил глаза и шумно вздохнул, изображая покорность судьбе.

— Да что мы все о делах да о делах?! — воскликнул кто-то, и вопрос о директорстве был забыт — собравшиеся, большинство которых были страстными охотниками, сменили тему и принялись рассказывать друг другу охотничьи байки.

Он ходил иногда с ружьем по лесу, но в занятии этом больше ценил возможность уединенной прогулки, нежели добычу зверя или птицы. На спусковой крючок он нажимал без особой охоты, ничуть не огорчаясь промахам.

— А что, возле Клина хороша охота? — спросил Василий Ильич Сафонов, недавно перешедший из Петербургской в Московскую консерваторию профессором по классу фортепиано.

Сафонов, сын генерала, потомственный казак, был человеком резким, порой, можно даже сказать — грубым, но при этом искренним и справедливым. Петр Ильич симпатизировал ему.

— Пока не имел случая убедиться, — ответил он. — Хотя думаю, что неплохая.

О! Кто-то уже выпил столько, что назвал его «вторым Глинкой». Этого он никак не мог стерпеть.

— Господа! Я прошу воздержаться от присваивания порядковых номеров в такой тонкой материи, как музыка и все, что с ней связано! — заявил Петр Ильич, поднимаясь с места с бокалом шампанского в руке.

Все встали вслед за ним. Разговоры стихли.

— Нет второго Глинки, и не может быть, как не может быть второго Чайковского, второго Римского-Корсакова, третьего Берлиоза, пятого Верди и десятого Баха! Каждый из нас единственный в своем роде, неповторимый и несравнимый с другими! Я хочу поблагодарить всех вас за высокую честь, оказанную мне сегодня, за множество добрых слов, сказанных в мой адрес и предложить выпить за всех присутствующих!

— За Московскую консерваторию, которую мы представляем! — подхватил Танеев.

— Ура!

«Двадцатого мая надо быть в Смоленске на открытии памятника Глинки», — вспомнил он. Ехать в Смоленск не хотелось, но директорство в Музыкальном обществе не позволяло уклониться от столь торжественного мероприятия, на котором обещали быть члены императорской фамилии, а то и сама императрица.