Он листал свои детские записи и при виде каждой помарки испуганно смотрел на нее — вдруг рассердится…

Фанни никогда не сердилась — только огорчалась. Ненадолго, огорчаться надолго она не умела…

— Я до сих пор даю уроки! — гордо сказала она, когда он предложил ей денег.

А на прощание заглянула ему в глаза и спросила пытливо;

— Вы счастливы, Пьер? Скажите мне — вы счастливы?

— Да, счастлив, — соврал он и поспешил уйти, пока его не уличили во лжи.

Три дня он не пил ничего, кроме коньяка, и выглядел совершенно трезвым, только глаза краснели все больше и больше.

— Месье, должно быть, англичанин? — уважительно интересовались гарсоны.

В их представлении только англичане могли пить превосходный коньяк залпом, словно воду. Англичанам неведомо утонченное наслаждение, это все знают.

Приличного вида господин в ответ ругался такими словами, от которых покраснел бы любой бродяга, и требовал принести еще коньяку.

Он грустил, потому что понял — одна только Фанни любит его бескорыстно.

Не за то, что он пишет хорошую музыку, не за то, что он приятен в общении, не за то, что он легко сорит деньгами, а всего лишь за то, что он просто живет на свете…

Как там писал Леля?


Судьба, некогда весьма щедрая к ней, вдруг опомнилась и начала забирать дары обратно.

Володя, старший сын, «надежда династии», как называла она его про себя, много болеет. Нервы у бедного мальчика никуда не годятся, да и состояние всего организма в целом оставляет желать лучшего.

Володе бы быть почтовым чиновником или же, к примеру, заведовать какой-нибудь тихой канцелярией. Тогда бы он был счастлив, ибо огромная ответственность угнетает его, а необходимость то и дело принимать важные, можно сказать — судьбоносные для дела решения оборачивается частыми нервными срывами. Он всегда был самым усердным и самым полезным ее помощником в делах, не имея к этому никакой склонности, а всего лишь исполняя свой сыновний долг. Дурная болезнь, подхваченная Володей в юности, постепенно ослабила его умственные способности, сделав его совершенно непригодным к ведению дел.

К великому сожалению своему, она поняла это слишком поздно — старший из сыновей к тому времени успел пустить на ветер изрядную долю капитала.

Коля тоже не приспособлен к жизни. Добровольно взвалил на себя обузу в виде имения (и еще заплатил за него сто пятьдесят тысяч рублей) и теперь остался вообще без состояния.

Все сожрал, все поглотил этот ненасытный Копылов, который заново пришлось отстраивать и обустраивать — оснащать всем необходимым. За сто пятьдесят тысяч глупому молодому человеку продали руины…

Обиднее всего, что Коля пострадал по вине своего тестя, Льва Васильевича. Это он настоятельно советовал ее сыну поскорее обзавестись имением и даже подыскал ему подходящий вариант.

Подходящий вариант! Будь он проклят, этот «подходящий вариант», оставивший от более чем миллионного состояния Коленьки какие-то жалкие гроши. Нет, она все понимает, Лев Васильевич сделал это не по злому умыслу, у него был другой мотив. Страдая всю жизнь оттого, что злой рок лишил его собственного имения, он постарался поскорее обеспечить имением свою дочь, Колину жену. И, надо отдать ему должное — обеспечил.

Как она могла так ошибаться? Где был ее разум? Зачем она столь активно подыскивала сыну жену в семействе Давыдовых? Как она могла разрешить Коле пользоваться советами человека, спокойно взиравшего на то, как его собственный дом превращается в притон морфинистов? Почему она не воспротивилась покупке Копылова? Или, на худой конец, не заставила Колю взять другого управляющего вместо тестя? Подумать только — когда-то она мечтала отдать Браилов в руки Льва Васильевича! Уберег Господь… Нет, дом в Москве она Коле купила, теперь он должен поскорее избавиться от имения и продолжить службу на железной дороге. Инженер он хороший, это признают даже враги.

Как же все это ужасно! В течение всей своей жизни стараешься обеспечить своим детям достойную жизнь, вроде бы достигаешь своей цели, но только для того, чтобы наблюдать, как все, сделанное тобою ценой титанических трудов, идет прахом. Наблюдать и рыдать от своего бессилия, сознавая, что ты не в силах ничего изменить!

Саша тоже почти разорен. Его мясной экспорт был подрублен на корню внезапным ростом курса русского рубля и плохим качеством мяса. Доверчивый Саша плохо следил за своими подчиненными, которые не гнушались наживаться, закупая за мзду всякую дрянь вместо первосортного товара. Во время последней их встречи она ужаснулась тому, как плохо выглядит Саша. Осунулся, лицо почернело, глаза запали, руки дрожат… И вдобавок он чересчур увлекается… да что уж кривить душой наедине с собой — Саша потихоньку спивается, и поделать с этим ничего нельзя.

Но хуже всего с Милочкой, которую просто околдовал ее муж, князь Ширинский-Шихматов, товарищ ее Макса по Училищу правоведения. Когда-то он казался ей таким милым, порядочным, смышленым, что она с радостью отдала за него Милочку.

Князь и впрямь оказался смышленым, только, увы, без капли порядочности. Опутал, околдовал бедную Милочку, совершенно задурил ей голову, а дождавшись Милочкиного семнадцатилетия, сделался ее попечителем, чтобы иметь возможность бесконтрольно распоряжаться приданым жены. И каков оказался мерзавец — получил за женой полмиллиона, а налево и направо утверждает, что ему дали всего пятьдесят тысяч!

Милочка отдалилась от матери, братьев и сестер и всецело принадлежит теперь этому лживому наглецу. Наивная девочка верит всему, что ей говорит муж.

Пока ничем серьезным не огорчил мать Макс. Но и порадовать не успел… Какой-то он… блеклый, скучный.

Не лучшим образом обстоят дела на Рязанской железной дороге. Компаньоны объединились против нее и неустанно чинят ей всякие пакости, пытаясь выжить из дела. Кругом зависть, ложь, интриги, лицемерие. Ей принадлежит всего десять процентов акций, и она не может избавиться от врагов. Приходится терпеть, уговаривать, идти на уступки.

Доходы от железнодорожных перевозок падают день ото дня благодаря политике государства. Кажется, казна намерена прибрать все частные железные дороги к рукам. Да не «кажется», а точно хочет прибрать! Министр усердно притесняет все частные железные дороги, стремясь полностью лишить их владельцев прибыли. Несколько дорог уже перешли к государству — Харьковско-Николаевская, Тамбовско-Саратовская, Муромская, Путиловская… Когда-нибудь и до Рязанской дело дойдет. Грех так думать, но как же хорошо, что муж не дожил до наших дней! Он бы не выдержал…

Но ей придется выдержать — больше ведь некому. Она должна удержать в руках последние крохи состояния и разумно распорядиться им, чтобы никому из ее детей не пришлось бедствовать после ее смерти.

Господи, дай же сил!

Как радовалась она тому, что все ее дети стали самостоятельны, как ждала того дня, когда ей не нужно будет опекать кого-то! Рано, оказывается, радовалась…

Увы, она уже не в состоянии больше заниматься меценатством — даже Петру Ильичу она уже никогда не сможет помочь деньгами…

«Милый, несравненный друг мой! — написала она. — Дела мои сложились так, что мне грозит разорение, и Вы не можете себе представить, милый друг мой, в каком я угнетенном, тоскливом состоянии. Поправить я нигде ничего не могу и боюсь только, чтобы самой не сойти с ума от постоянной тревоги и постоянно ноющего сердца. Боже мой, боже мой, как это все ужасно…»

Баронесса фон Мекк исписала целую стопку бумаги, пока не удовлетворилась результатом. Перечитала и добавила постскриптум: «Извините, дорогой мой, за такое неопрятное письмо, но моим нервам всегда бывает трудно ладить с какими-нибудь лишениями. Если Вы захотите обрадовать меня Вашим письмом, то до среды прошу адресовать его в Москву. Вспоминайте иногда обо мне. Мне это будет очень приятно».

Она боялась, что он обидится и ничего не ответит, но вопреки всему ждала его письма.

Ответ из Тифлиса, где Петр Ильич гостил у брата Анатолия, назначенного туда вице-губернатором, пришел вскоре.

«Милый, дорогой друг мой!

Известие, сообщаемое Вами в только что полученном письме Вашем, глубоко опечалило меня, но не за себя, а за Вас, — отвечал он. — Это совсем не пустая фраза. Конечно, я бы солгал, если бы сказал, что такое радикальное сокращение моего бюджета вовсе не отразится на моем материальном благосостоянии. Но отразится оно в гораздо меньшей степени, нежели Вы, вероятно, думаете. Дело в том, что в последние годы мои доходы сильно увеличились, и нет причины сомневаться, что они будут постоянно увеличиваться в быстрой прогрессии. Таким образом, если из бесконечного числа беспокоящих Вас обстоятельств Вы уделяете частичку и мне, — то, ради бога, прошу Вас быть уверенной, что я не испытал даже самого ничтожного, мимолетного огорчения при мысли о постигшем меня материальном лишении. Верьте, что все это безусловная правда; рисоваться и сочинять фразы я не мастер. Итак, не в том дело, что я несколько времени буду сокращать свои расходы. Дело в том, что Вам с Вашими привычками, с Вашим широким масштабом образа жизни предстоит терпеть лишения! Это ужасно обидно и досадно…»

Она вынуждена была прервать чтение, потому что строки вдруг начали расплываться. Успокоилась немного и продолжила.

Да. именно эти слова она и желала услышать от него. Желала и надеялась.

«Невысказать Вам, до чего мне жаль и страшно за Вас. Не могу вообразить Вас без богатства!»

Она и сама еще не свыклась окончательно с этой мыслью. На все нужно время.

«Последние слова Вашего письма немножко обидели меня, но думаю, что Вы не серьезно можете допустить то. что Вы пишете. Неужели Вы считаете меня способным помнить о Вас только, пока я пользовался Вашими деньгами! Неужели я могу хоть на единый миг забыть то, что Вы для меня сделали и сколько я Вам обязан? Скажу без всякого преувеличения, что Вы спасли меня и что я наверное сошел бы с ума и погиб бы, если бы Вы не пришли ко мне на помощь и не поддержали Вашей дружбой, участием и материальной помощью (тогда она была якорем моего спасения) совершенно угасавшую энергию и стремление идти вверх по своему пути! Нет, дорогой друг мой, будьте уверены, что я это буду помнить до последнего издыхания и благословлять Вас.

Я рад, что именно теперь, когда уже Вы не можете делиться со мной Вашими средствами, я могу во всей силе высказать мою безграничную, горячую, совершенно не поддающуюся словесному выражению благодарность. Вы, вероятно, и сами не подозреваете всю неизмеримость благодеяния Вашего! Иначе Вам бы не пришло в голову, что теперь, когда Вы стали бедны, я буду вспоминать о Вас иногда!!!! Без всякого преувеличения я могу сказать, что я Вас не забывал и не забуду никогда и ни на единую минуту, ибо мысль моя, когда я думаю о себе, всегда и неизбежно наталкивается на Вас.

Горячо целую Ваши руки и прошу раз навсегда знать, что никто больше меня не сочувствует и не разделяет всех Ваших горестей…»

Впервые за последнее время баронесса фон Мекк почувствовала себя счастливой.

Неужели она сможет и дальше переписываться с ним?

С упоением ждать писем, обстоятельно отвечать на них… Чувствовать незримое присутствие друга… И, быть может, дела еще пойдут на лад и она снова станет полезной ему? Чем черт не шутит.

Но засела в душе, засвербела где-то мысль — если его доходы и впрямь сильно увеличились, и будут постоянно увеличиваться, то почему он сам не отказался от се пособия? Благородный поступок ее требовал благородного отношения.