Нам пришлось пережить то, что наше общество гораздо больше заинтересовалось волнениями среди балетных танцовщиков, нежели потерями, которые понесла наша торговля, взятием Пондишери и несчастной экспедиции Сент-Люси. Если б я незадолго перед тем не был сам свидетелем исступленных восторгов парижан, приветствовавших вернувшихся героев американской освободительной войны, я потерял бы все свои надежды. Это был мгновенный взрыв глубоко укоренившейся ненависти к феодальному государству, быстро, однако, погасший, потому что, когда маркиз Лафайет и принц Монбельяр, не давая себе ни минуты для отдыха или для наслаждения овациями, которые всюду их ожидали, немедленно предоставили себя и свое испытанное оружие к услугам французского флота для борьбы с Англией, то это удивило всех, и никто их не понял.

Я имел случай разговаривать с принцем незадолго до его отплытия. Я был рад найти в нем одного из тех редких патриотов, которые чувствуют не как отдельная единица, а как часть целого. Он был очень удручен всем, что нашел по возвращении во Францию. «Америка открыла мне глаза на Францию, — сказал он. — Там целый народ борется за свободу, отдавая все свои силы и средства, а здесь отдельные члены государства смотрят на свое отечество как на завоеванную область, которую каждый имеет право грабить изо всех сил, соблюдая только свою выгоду. Там — мужчины, из которых каждый считает себя защитником отечества, а здесь — офицеры, спальни которых больше похожи на будуары куртизанок и которые ни к чему так страстно не стремятся, как только к тому, чтобы перещеголять друг друга в своих расходах на любовниц.»

В течение нашей длинной беседы с принцем я чувствовал искушение заговорить также и о вас, дорогая маркиза, и о вашем опасном падении с лошади, которое странным образом совпало с упоминанием его имени. Но моя скромность победила мое любопытство. Впрочем, может быть, я в тайне боялся, что стою перед соперником, равным мне по силе?


Граф Гибер — Дельфине

Париж, 21 июля 1780 г.


Я едва смел надеяться получить от вас письмо, дорогая маркиза, и теперь не знаю, должен ли я радоваться, что, наконец, получил его. Это холодное и короткое письмо, и я готов был бы думать, что оно продиктовано только вежливостью, если бы в нем не заключалось столько же вопросов, сколько и строк, — вопросов, которые явно вызваны не одним только любопытством, но за которыми скрывается и тайная тревога.

Нет сомнения, времена теперь серьезные, маркиза. Но мое путешествие из Спа в Париж, во время которого я проехал мимо угольных копей Анзена и Френа, указало мне, для кого особенно страшны наши современные условия. Я с содроганием видел детей, видел женщин, готовящихся сделаться матерями и работающих в темных подземных шахтах. И это в век Руссо! Я видел надсмотрщиков, вооруженных плетьми, которыми они подгоняли рабочих. И это в век освобождения Америки! Кто видел это и хранит в душе эти впечатления, тот может только презрительно улыбаться, слушая жалобы «терпящих нужду», которые, красуясь в шелковых жилетах с бриллиантовыми запонками, наполняют переднюю министра и скорбят о плохих временах. Не сами ли они виноваты, что сельские рабочие предпочитают идти работать в подземелья, нежели отбывать барщину в их поместьях?

Если вам указали на финансовую политику Неккера, как на причину всеобщих стесненных обстоятельств, то это неверно. Он не виноват ни в чем, — ни в хорошем, ни в дурном. Сделанные им ограничения расходов на содержание королевского штата, конечно, были очень неприятны для двора. Множество версальских офицеров, вся обязанность которых заключалась только в наблюдении над кухонной службой и над тем, чтобы жаркое подавалось вовремя, откомандированы теперь во флот, где, разумеется, должно ожидать от них чудес храбрости, в виду того, что они обладают таким опытом в командовании над мертвыми гусями и свиньями!

Но эти жалкие мероприятия представляют лишь отчаянную попытку как-нибудь успокоить общественное мнение. Они так же мало приносят пользы, как мало принесли бы ее попытка превратить девственный лес в плодородное поле при помощи ножа, которым разрезают жаркое! Налоги, которые Неккер частью отменяет, частью же назначает вновь, тоже не ведут ни к чему. Это Сизифова работа. Если удается заткнуть одну дыру, то сейчас же является рядом другая. Я повторяю: он не виновен, и ужасающий долг прошлого не смог бы покрыть и другой, более великий, чем он.

Вы говорите: «Я сама не боюсь, но маркиз болен, и опасения финансовых катастроф угнетают его, поэтому мне и хотелось бы это выяснить». Я знаю, что ваша гордость не позволит вам поддаваться страху, но знаю также, что даже рискованные спекуляции Сент-Джемса не могут подвергнуть серьезной опасности колоссальные богатства маркиза. Впрочем, в данный момент все возбуждает тревогу, так как от исхода войны зависит очень многое. Пока мы еще не можем говорить ни о каких значительных успехах Франции, и лавровый венок, врученный адмиралу Д'Эстену в опере, в сущности, принимая во внимание место, был только театральным представлением для народа. Со времени великого короля мы уже так отвыкли от побед, что теперь склонны каждый маленький успех возводить в геройский акт. Король в особенности обнаруживает в таких случаях чрезмерную щедрость в раздаче орденов и титулов, но ни то, ни другое не может придать эпигонам величия их предков.

Вы спрашиваете о настроении двора? Я стараюсь держаться от него в отдалении, насколько возможно, поэтому, на основании собственных наблюдений, могу сообщить вам лишь очень мало. Если судить по количеству празднеств и приемов, то двор находится в очень радужном настроении, но так как празднества тем менее могут служить выражением удовольствия, чем более они входят в ежедневный обиход, то, следовательно, они и не могут являться мерилом хорошего настроения у королей.

Я встретил королеву в июне, в Эрменонвилле, куда я приехал по приглашению любезной m-me Жирарден. Какое божественное поместье! Сам Руссо не мог бы выбрать лучшего места для своего вечного успокоения. У его могилы на острове тополей, где высокие деревья как будто пророчески указывают на небо своими светло-зелеными верхушками, цвет которых напоминает о надежде, где траурные розы, словно плачущие женские лица, прильнули к памятнику, а возле него тихо шепчутся между собой струйки воды в реке, словно они боятся нарушить тишину этого места, — там все кругом, как будто проповедует блаженство возвращения к природе.

Королева была очень недовольна. Утром она узнала о намерении еще сократить число ее придворных слуг и это после того, как она была вынуждена, незадолго перед этим, значительно ограничить свои желания, касающиеся постройки театра в Трианоне! «По-видимому, придворный штат короля Франции соразмеряется теперь с буржуазным бюджетом Неккера», — сказала она. В ее мягких чертах, которые до сих пор я видел всегда освещенными улыбкой, появилось жестокое выражение, особенно присущее ее матери-императрицы. «Позволили бы вы, чтобы ваш дворник назначал меню вашего стола?» — спросила она меня. «Дворник, конечно, нет, — отвечал я, — но мой управляющий — да, потому что он несет на себе ответственность за правильное ведение хозяйства».

Обходя парк, мы прошли мимо могилы бессмертного философа. Королева бросила на памятник ледяной взгляд через лорнетку и, высокомерно задрав голову, — жест, присущий только дочери Марии Терезы, — заметила: «Траурные розы цветут в Трианоне гораздо роскошнее», и, приподняв платье, словно оно не должно было даже прикасаться к этой земле, прошла мимо.

За ужином я высказал графине Полиньяк похвалу изящным туалетам дам. «Они носят мягкие ботинки, без каблуков, большие соломенные шляпы на свободно ниспадающих локонах, белые, простые муслиновые платья, — сказал я. — Не называется ли весь прелестный ансамбль такого туалета костюмом al Руссо?» — «М-11е Бертен, создавшая этот туалет, назвала его платьем королевы», — крикнула мне через стол королева и затем решила больше меня не замечать.

Спустя несколько недель я был у графа Прованского, в замке Брюнуа. Тот, кто ничего другого не видел во Франции, кроме этого дворца Креза, должен, конечно, воображать, что Франция утопает в золоте. На один из излюбленных господских праздников, устраиваемых там и обладающих особенной привлекательностью, благодаря пикантным танцам наших очаровательных жриц Терпсихоры и еще более пикантным куплетам, ожидали прибытия короля. В ночь, перед его приездом, кавалеры импровизировали похищение сабинянок, и рассказы об этой шутке, закончившейся вакханалией, забавляли короля гораздо больше, чем все заранее заготовленные представления. Он, как вы знаете, добродетелен только поневоле!

Затем состоялась охота на оленей, тоже как будто обладающих придворными качествами. По-видимому, смерть от королевской пули они принимали за особенное отличие.

В заключение король имел частное совещание с графом и уехал очень довольный.

Спустя несколько дней после этого улицы Версаля были полны пьяных швейцарцев — просроченное жалованье было им выплачено наличными деньгами — придворные конюшни снова наполнились английскими лошадьми, а в Трианоне возобновилась прерванная постройка театра. «Заниматься денежными сделками — это так пошло!» — сказали вы мне в Спа, сопровождая эти слова неподражаемым, презрительным жестом. Но короли все облагораживают, не так ли, госпожа маркиза?!

Я снова перечитал ваши строки, и мне показалось внезапно, что в них сквозит скрытое желание опять вернуться в Версаль. Я был бы безутешен, если бы я подавил его, вместо того, чтобы раздуть сильнее. Но зачем вы всегда прячете свое внутреннее я за тысячами мерцающих покровов? Не оттого ли, что тайна скуки, как вы знаете, заключается именно в том, чтобы все высказывать?


Кардинал-принц Луи Роган — Дельфине

Версаль, 30 августа 1780 г.


Уважаемая маркиза! Любезный прием, оказанный мне вами во Фроберге, и приятное впечатление — вы разрешите это откровенное замечание священнику? — которое я вынес вследствие возобновления дружеских отношений между вами и маркизом, заставляет меня обратиться к вам с этим письмом.

Вы помните наши длинные разговоры по поводу удивительного сообщения барона Вурмзера о графе Калиостро, о его исцелениях и пророчествах. Вспоминая свой печальный опыт с Месмером, вы, дорогая маркиза, заранее объявили обманом все то, о чем рассказывал барон Вурмзер. Я тоже отнесся скептически к этому, хотя, как верующий христианин, я никогда не буду отрицать возможности новых чудес, так как именно такие беспокойные времена, преисполненные надежд и всяческих ожиданий, особенно пригодны для проявления божественной силы, скрывающейся в отдельных избранных людях.

Вы можете заключить из этого, что я, не смущаясь, стал искать знакомства с таинственным графом, находящимся в данную минуту в Париже. Он превзошел мои самые смелые ожидания. Я пришел к нему в поздний час, в гражданском платье и совершенно замаскированный. Но он, не колеблясь, встретил меня глубоким поклоном, как кардинала Рогана, еще раньше, чем я успел сказать слово, и так подробно описал мне мой характер, мои склонности и желания и даже самые сокровенные события из моего прошлого, что я сам, пожалуй, не решился бы сделать это. Таких доказательств его феноменальных способностей, конечно было бы вполне достаточно, чтобы рассеять мои сомнения. Но то, что мне пришлось испытать, превратило меня уже окончательно в его последователя. Я встретил у него на следующее утро графиню Бетюн и разговаривал с нею так, как будто она никогда не была глухой— Я видел одного бедного парализованного нищего, который, по его повелению, стал ходить с легкостью юноши. Я видел одну слепую маленькую девочку, которой он дуновением своего рта раскрыл глаза. Когда же вечером его покинула толпа больных — их горячая благодарность была единственной наградой, которую он принимал, то он удержал меня у себя.

При свете только голубоватого мерцающего пламени, горевшего без лампы и фитиля посреди его лаборатории, наполненной склянками и пахучими эссенциями, у нас произошла замечательная беседа о настоящем и будущем Франции. То, что он сказал, должно остаться тайной между нами. Меня глубоко потрясло это и та роль, которую он предназначал мне в грядущих событиях заставила меня преисполниться такой горячей благодарностью к Богу, что я упал на колени и погрузился в молитву.

Треск искр вырвал меня из этого созерцательного настроения. Вся комната была наполнена сиянием. Я уже хотел броситься к окну, чтобы позвать на помощь, как услышал голос, грозный, точно голос архангела, который удержал меня. Передо мною стоял граф, и в то же время это был не он. Только что перед тем это был человек, едва достигший 50-летнего возраста, теперь это был глубокий старик, возраст которого никто не мог бы определить. Коричневая кожа обтягивала его кости, глубоко в глазных впадинах блестели глаза, худые руки ловили раскаленный воздух, окружающий нас, и там, где они схватывали его, воздух сгущался, превращаясь в красноватое золото, в сверкающие драгоценные каменья. Уж не дурачил ли меня выходец ада? Я сорвал крест с моей груди и с заклинанием протянул его к графу… С благоговейным жестом он прижался к нему губами!..