Не правда ли, ты ведь непоколебимо решила, что ты принадлежишь мне… одному мне?

Когда я в Этюпе проходил один по пустым комнатам, мне часто слышался шорох платья возле меня, и из коридора доносился ко мне звонкий детский смех. Были ли то призраки прошлого или, скорее, радостное предчувствие будущего? Когда мы соединимся, моя возлюбленная, что может удержать меня в этом кипящем адском болоте, называемом столицей?

Вся жизнь превратилась в лихорадку, каждый случай становится исходным пунктом катастрофических событий. Перед парламентом, где обсуждается в течение уже нескольких недель история с ожерельем, стекаются с каждым днем все возрастающие и раздраженные толпы народа. Если показывается Роган, на пути в Бастилию или из нее, то его встречают бурными овациями, и было бы трудно понять, как это те самые люди, которые рычат на каждого политического реакционера, могут так приветствовать кардинала, врага всякого прогресса, если бы не было слишком ясно, что в этот момент они видят в нем только жертву монархического произвола! Кажущаяся любовь к нему есть не что иное, как самая настоящая ненависть к абсолютизму.

Я сам с возрастающим участием следил за производством дела, хотя по традиции оно и было секретным. Но это соблюдалось только на бумаге, как и много других традиций. Роган держит себя как благородный человек, спокойно, с достоинством, и не говорит ни одного лишнего слова.

Зато Ламотт, его соучастница, безумствует и всем своим поведением показывает, что кровь Валуа, которой она хвастается, течет в ее жилах в очень разжиженном виде. Нет никакого сомнения, что свой последний неосторожный шаг кардинал совершил по наущению этой ловкой авантюристки. Но ее личность, выступающая в ярком освещении судебного следствия, бросает темную тень на личность другой особы, той, имя которой никто не осмеливается произносить в этом зале, но на которую новая грозно возрастающая сила — общественное мнение — уже указывает, — с трагической серьезностью и в разнузданных шутках, — как на истинную виновницу. Это — королева. Ожерелье, блестящие камни которого потускнели от последнего чумного дыхания умирающего короля, породило теперь еще более опустошительную эпидемию, чем та, от которой, погиб Людовик XV.

Король и королева почти изолированы теперь. Духовенство и дворянство не могут простить им унизительного способа ареста одного из первых сановников церкви и аристократии, а народ с радостью пользуется случаем, чтобы стащить королеву в грязь своих человеческих слабостей. С тех пор, как стало известно, что Калонн употребил часть денег из государственного займа, чтобы уплатить долги графа Артуа и герцога Бурбонского, всякий фантастический слух относительно добывания денег встречает уже полное доверие. Даже такой честный парень, как Люсьен Гальяр, с которым я вижусь каждый вечер в Пале-Рояле, был убежден в существовании в замке Трианона серебряного пола и бриллиантовой залы.

Популярности Гальяра мог бы позавидовать каждый министр. Вследствие последнего остатка рабской покорности, всегда испытываемой буржуа перед аристократами, общественное мнение вообще тем более заглушает свой голос, чем выше ранг того, кого оно видит перед собой и поэтому к стенам королевских замков доносится лишь его отдаленный ропот. Гальяр же находится совершенно на высоте своего времени и настолько уже не чувствует сословных различий, что я, — позволь мне, со смехом, сознаться тебе в этой слабости! — зачастую очень неприятно чувствую его равенство, при всем моем теоретическом признании полной справедливости такого положения. Я уже подумывал как-то о том, чтобы взять его в качестве дворецкого в Этюп, но я все еще не могу свыкнуться с мыслью дружески пожимать руку своему подчиненному и считать его взгляды такими же правомерными, как и мои.

По тому затруднению, которое я испытываю, порывая с простыми формами прошлого, я сужу и о том, как трудно, и почти невозможно, абсолютному монарху отказаться от внутреннего содержания этих форм.

Недавно я обедал в Версале. Король очень плохо выглядит и стал необыкновенно серьезным, а королева проявляет искусственную веселость. Говорят, что нежное телосложение дофина тревожит ее, и эту тревогу не может прогнать даже цветущий вид ее второго сынка. Свою ферму в парке Трианона, где она провела самые веселые часы своей жизни, королева предоставила для жительства двенадцати супружеским парам бедняков, а после злополучного представления «Севильского цирюльника», — состоявшегося через два дня после ареста Рогана, когда ей пришлось играть перед наполовину пустой залой, и публика оказалась скупа на аплодисменты, — королева уже ни разу не переступала порога маленького театра.

Оттого ли мир рисуется мне такими мрачными красками, что твое присутствие уже не освещает его, или же зрелые годы мешают мне видеть все, как прежде, окрашенным в розовый цвет юности? А, может быть, действительно, грозовые тучи летней ночи окутывают все кругом? Только с тобой, моя любимая, я решусь ближе подойти к этому вопросу.

Я вспомнил еще об одной встрече. В клубе я столкнулся с г. фон Альтенау. Он как будто хотел уклониться от меня, но так как он занимает влиятельный пост в органе Неккера, «???», я был заинтересован им и отправился с ним вместе, когда он вышел из клуба. Он был молчалив. Только на Пон-Неф, где Сена, освещаемая новыми красными фонарями, медленно течет, точно потоками крови, Альтенау стал разговорчивее. Он спросил о тебе и рассказал торопливо о том, что испытала ты однажды на этом самом мосту; когда я ему сообщил, что ты обрадована рождением сына, у него из глаз хлынули слезы. Знала ли ты, что он так любил тебя? Впрочем, кто же из тех, кто знает тебя, может не любить тебя?

Я едва осмеливаюсь надеяться, что ты, действительно, через четыре недели будешь здесь, ты и твое дитя, наше дитя, Дельфина!

Зачем надо принимать такие предосторожности с этим письмом? Разве маркиз следит за твоей корреспонденцией? Это, однако, мало подходит к его благородной натуре!

Крепко прижимаю тебя к моему сердцу. Ты, моя милая, любимая жена! Я живу только ради того часа, когда я больше не отпущу тебя от себя.


Маркиз Монжуа — Дельфине

Париж, 20 мая 1786 г.


Моя милая. После того, как я нашел подходящую квартиру для нас в Отель-де-Руа, я прошу вас как можно скорее выехать из Фроберга. Я уже дал необходимые указания нашему дворецкому, и никакие изменения не должны быть допущены. Пользование почтой, вместо собственных лошадей, и экипажей, безусловно предпочтительнее в наше тревожное время. Когда у меня дорогой свалилась лошадь, и мой кучер отправился в ближайший крестьянский двор за помощью, то крестьянин наотрез отказал ему, заметив при этом: «Прошли времена, когда дворянин, не имея лошадей, мог запрягать нас в свою коляску!» Путешествующие в почтовых экипажах, не выдавая своего сословия, не так легко подвергаются оскорблениям.

Вы, впрочем, сами убедитесь, во время вашего путешествия, как я был прав, восставая против вашего чрезмерного сострадания, привлекшего к вам во Фроберг всех нищих. Всюду теперь уже замечаются явные признаки усиления благосостояния, видны новые или хорошо исправленные дома, возделанные поля и люди в удобной одежде.

И несмотря ни на что, пробужденный однажды дух недовольства неискореним. Чем больше идут с реформами навстречу черни, тем она становится требовательнее. Как это подтвердили мне и сообщения моих друзей в Париже, слабость короля и страх министра финансов перед насильственным переворотом действуют в данном случае вместе, чтобы двигать нас дальше по этому пути. Процесс Рогана мог только ухудшить положение. После афронта, причиненного этим арестом, все благонамеренные люди отдалились от двора. В этом случае я чувствую себя на стороне рычащей перед парламентом черни, требующей безотлагательного освобождения кардинала.

Нелегко мне было променять спокойный Фроберг на Париж. Но, быть может, судьба всех нас зависит от ближайших недель и я не могу оставаться безучастным зрителем. Влияние, которое я еще имею у короля, должно быть использовано теперь. Причину, вынудившую меня вызвать вас из Фроберга, — к сожалению, вместе с малюткой, с которым вы не хотите расставаться, хотя ему было бы гораздо лучше в деревне — я бы хотел объяснить вам в нескольких словах, так как я, как вы знаете, избегаю словесных пререканий, которые легко ведут к сценам. У меня еще нет доверия к вам. Монбельяр и Этюп находятся слишком близко, и поэтому у меня возникает опасение, что мать моего наследника может забыться.


Маркиз Монжуа — Дельфине

Париж, 22 мая 1780 г.


Моя милая. Я вынужден до вашего отъезда написать вам еще несколько слов, для того, чтобы вы знали, чего я жду от вас. Вчера я видел принца Монбельяра. Вы, следовательно, будете встречаться с ним в обществе, и само собою понятно, что мы не можем избегать его, чтобы не давать повода к разным толкам. Поэтому я требую от вас торжественного обещания, что вы не возобновите с ним отношений. Я не стану напоминать вам о благодарности, которую вы должны чувствовать ко мне, спасшему вас и ребенка от публичного позора. Я хочу только объяснить вам, что с того момента, как я признал своим наследником вашего ребенка, я сумею сохранить честь имени, которое я ему дал.

Вчера Роган был оправдан. Народ встретил его такими бурными овациями, что отзвуки их были слышны даже в самых внутренних покоях Версаля. Королева заперлась одна в своей комнате. Она, может быть, чувствовала, что в этом оправдании заключается ее приговор!


Принц Фридрих-Евгений Монбельяр — Дельфине

Версаль, 10 июля 1786 г.


Моя бедная голубка, что он с тобой сделал? Ты, моя прежняя, смелая Дельфина, стала такой боязливой, такой малодушной! Даже проницательные взоры моей любви не в состоянии были разгадать тебя, когда ты вчера стояла передо мной в академии, бледная и робкая, как маленькая девочка. Только твои бегло набросанные строки разъяснили мне это. Ты дала маркизу обещание, которое он от тебя потребовал. «Я покупаю себе этим грехом последний остаток свободы», — пишешь ты и в трогательных словах просишь меня, — меня, от которого исходят все твои страдания! — простить тебе этот неправый поступок, как будто все твои грехи, возлюбленная, когда-нибудь могли быть грехами! Только твоя слабость, допустившая, чтобы маркиз назвал нашего ребенка своим, была несправедливостью против тебя самой, против нас, и она страшно мстит за себя! Но наша любовь будет достаточно сильна, чтобы и это преодолеть.

Мы не должны писать друг другу, говоришь ты. «Хотя маркиз никогда не унизился до того, чтобы сделать слуг шпионами, все же он видит и чувствует все, с тех пор, как никакой Калиостро не отвлекает его взоров». Но разве же мы не можем быть еще хитрее его?

Я спокойно поручил это письмо Гальяру, восхищение которого тобой, превышает даже его республиканские чувства. Я в нем совершенно уверен. Мы будем вскоре встречаться с тобой в обществе, и чем оно будет многолюднее, тем легче мы можем уединиться в толпе. Мы должны обсудить с тобой, как быть дальше, и… я должен иметь возможность целовать тебя снова, моя ненаглядная, для того, чтобы твои губки снова порозовели, и кровь вернулась бы к твоим щечкам. Я так люблю тебя, так люблю, и мое страстное желание так велико, что я, кажется, в состоянии был бы вынести все гадкие укрывательства тайной любви!

Увижу ли я тебя завтра у Пюи Сегюра, который, как он меня уверял, открыл какую-то новую, удивительную сомнамбулу, а послезавтра у m-me Сталь, которая намерена блеснуть своим умом в какой-то новой общественной игре?

Никогда еще ты не была так обворожительна, как вчера, моя прелестная! Маленькая маркиза, с нежными ручками и ножками, с тонкой талией и грудью, возвышающейся точно роза из своей чашечки, и рядом с ней новая шведская посланница[15], с крепкими костями, широким лицом, пытливыми глазами и в платье, напоминающем отчасти греческий пеплум, отчасти монашескую рясу. Даже Гибер, приветствовавший честолюбивую дочь Неккера как французскую Аспазию, и выразивший свое уважение ко всей ее семье в своей вступительной речи в академии, — чтобы совершенно сгладить воспоминание о своем прежнем отношении на мгновение как будто растерялся, когда увидел тебя.

— Вы настоящий собиратель исторических документов эпохи, граф, заметил ему у выхода Шансене. — М-11е Леспинас, маркиза Монжуа, m-me Сталь!.. — Гибер, нахмурив брови, молча прошел мимо. Мне же хотелось хорошенько задать этому шутнику. Но по какому праву могу я вступаться за тебя, моя возлюбленная?


Граф Гибер — Дельфине

Париж, 23 июня 1786 г.


Прекрасная маркиза. Ваша мраморная холодность, по-видимому, не уступает никаким уверениям в преданности. Вы сердитесь на меня, как будто с полным правом, потому что я отдалился от вас. В действительности же я чувствовал себя отвергнутым. Всякий солдат лишь очень неохотно вспоминает свои поражения и поэтому сворачивает в сторону от крепостей, оказавших ему сопротивление!