Насколько подстрекательства этих подозрительных писак уже успели подействовать на парижский народ, мне стало ясно из той бурной сцены, свидетелем которой я был в Comédie française, спустя несколько дней после окончания процесса Моранжье. Шла пьеса «La Réconciliation normande», и когда были произнесены слова: «В темном деле судьи, которым хорошо уплачено, видят лучше нас…», то в зале поднялся такой оглушительный шум, что нельзя было продолжать представление. Топали ногами, бесновались, выкрикивали обидные замечания по адресу Ленгэ и Вольтера… Я не понимал только одного: почему полиция не сочла нужным вмешаться!

Порадуемся же, дорогая Дельфина, на наших мирных эльзасских крестьян, среди которых еще не пошатнулся авторитет церкви и государства. Ведь только он служит оплотом против натиска испорченной столичной черни.

Я буду счастлив снова вкусить мир во Фроберге и получить наконец, возможность прижать к моему сердцу его прекрасную хозяйку…

P.S. В Компьене я видел принца Фридриха-Евгения, но он так явно избегал меня и так формально и принужденно ответил на мой поклон, что я не счел возможным заговорить с ним. Очень сожалею об этом. Я получил бы такое удовольствие, если б я мог разговаривать о вас, дорогая Дельфина, с товарищем ваших детских игр!


Граф Гюи Шеврез — Дельфине

Аббатство Ремиремон, сентябрь 1773 года


Прекраснейшая маркиза! Я бы с радостью приветствовал самое неприятное происшествие, если б оно доставило мне случай написать вам раньше, чем это я делаю теперь. Насколько это было бы приятнее для меня!

Недалеко от Ремиремона сломалась ось нашей кареты. Мы отправили одного из наших слуг в аббатство, и вскоре оттуда нам был прислан экипаж принцессы Христины, запряженный четверней, который и выручил нас из нашего бедственного положения…

Целый цветник очаровательных женщин приветствовал нас в элегантных покоях этого, в самом широком смысле слова, светского женского монастыря. Широкие голубые ленты ордена Св. Ромарика виднелись поверх пестрых корсажей воспитанниц, а черные плащи были обшиты горностаем. Все казались очень разгоряченными, и так как я, к сожалению, не мог ласкать себя надеждой, что яркий румянец щечек и блеск глаз вызван моим появлением, то и приписал это действию слишком обильной трапезы, стараясь только воспользоваться этим и увеличить это действие своей любезностью и остроумием. Но скоро я был вразумлен моей соседкой за столом, прелестной маленькой блондинкой, объяснившей мне, что они уже в течение нескольких недель добиваются изменения монастырского устава, чтобы получить право выборов в монастырский совет. Чем шутливее я относился к этому делу, тем громче раздавался ее птичий голосок. Другая, столь же воинственная молоденькая дама, просвещала в этом отношении Клариссу, сидевшую против меня, а когда мы вечером спустились в сад, то я узнал, к своему изумлению, что принцесса, несмотря на свои годы и ранг аббатиссы, тоже находилась на стороне молодых.

— Мы предпочитаем, — сказала она, — чтоб эти девушки получили право спорить в зале заседаний, вместо того, чтобы интриговать за запертыми дверями. Именно это-то и приучает женщин к закулисной политике, составляющей несчастье Франции.

И вот, в стенах Ремиремонского монастыря завязался политический спор, точно в садах Пале-Рояля, в Париже, с тою только разницей, что здесь дамы, принадлежащие к самому старинному дворянству, горячились по поводу вопросов, которые там вызывают словесные поединки между адвокатами, философами и разными шалопаями. Я показался бы себе совершенно лишним в этих спорах, если б они не вызвали у меня желания обезоружить юных амазонок своею изысканною любезностью и ухаживанием и сыграть им на руку. Моя скромность не позволяет мне описать вам результат, достигнутый мною, и я предоставляю вам самим нарисовать его себе. Ведь и в вас самих постоянно происходит борьба между воинственностью амазонки и покорностью нимфы!

Как вы дурно обращались со мной! И как мало сумели вы залечить раны, нанесенные вами! В высоких покоях вашего ужасного старого замка, между его неуклюжими стульями и темными шкафами, вы казались мне такой неприступной, такой важной! Ваши губы были бледны, ваш взор удерживал меня в отдалении, и ваши руки были холодны, как лед. Если же окованная железная дверь закрылась за вами, Клариссой и мной, и мы уходили далеко в залитый солнечным светом парк, куда не достигали взоры старой маркизы и голос г. маркиза, то жизнь снова возвращалась в ваши мраморные члены и вы оживлялись. Но я не мог похвастаться, что был Прометеем, зажегшим в вас пламя новой жизни. Ваши глаза улыбались, но — ах! — улыбались не мне. И все же для меня незабвенна каждая минута, которую я провел с Дельфиной, и еще незабвеннее были те минуты — такие редкие, — которые я провел с нею одной!

Отчего вы не исполнили моей просьбы и не пригласили Мотвилля? Отчего вы все-таки не поняли меня? Ведь одного чтения Буффле, Прево и Мариво было слишком недостаточно, чтобы занять Клариссу!

Все мои рыцарские услуги не в состоянии были достигнуть того, что могла сделать страсть и печальная участь героинь романов. Они-то, по крайней мере, заставили вас понять любовь вашего поклонника. О, Алина, Манон и Марианна, я бы покрыл цветами ваши могилы, если бы мог их найти! Вам я обязан, что розовые ушки Дельфины слушали меня, когда я говорил о своей любви, и она, после долгой, долгой мольбы, не отняла своей руки — единственная благосклонность, оказанная мне! — и позволила мне прижаться к ней моими горячими устами.

Не сердитесь на то, что воспоминание об этой минуте так волнует меня. Прекрасным парижанкам придется употребить немало усилий, чтобы сгладить болезненные следы. Но им не удастся изгнать сладостное воспоминание и надежду, вызванную этим мгновением. Не растопит ли жаркое дыхание Парижа тот лед, который окружает сердце прелестной маркизы?

Должен ли я надеяться, что вы осчастливите меня несколькими строками вашей прекрасной руки, чтоб окончательно не порвалась столь еще тонкая нить, образовавшаяся между нами? С мольбой целую я эту руку, но надеюсь, что скоро поцелую ее с благодарностью!


Граф Гюи Шеврез — Дельфине

Париж, 21 февраля 1774 г.


Наконец, прекраснейшая маркиза, письмо от вас! Я уже перестал на него надеяться. Я боролся с собой, не зная, должен ли я вам еще раз напомнить о себе и боясь, что я покажусь вам навязчивым. Правда, не очень-то лестно для меня, что вы ради скуки пишете мне, и я не знаю, удастся ли мне прогнать эту скуку, тем более, что теперь в Париже — это общая болезнь.

Болезнь короля точно кошмар нависла над двором Версаля. Патеры, вроде аббата Бове, монахини, вроде m-me Луизы, поочередно пользуются там влиянием. Всякого рода темные личности впускаются в задние двери дворца, так как его величество сделался очень суеверным и хочет, чтоб ему гадали. Лишь на несколько часов, самое большее на день, удается красавице-вакханке Дюбарри прогнать его меланхолию. Все дрожит кругом него частью из боязни, частью в надежде на что-то, и многие здесь производят на меня такое впечатление, как будто они уже уложили тайком свои сундуки. Только во внутренних покоях дофины и в самом тесном придворном кругу еще слышится смех, игры, танцы. Веселье, по-видимому, укрылось в маленьких отелях Дютэ, Гимар, Рокур, а с ним удалились туда и некоторые веселые дамы общества, не ко вреду для себя, так как только там можно научиться, что такое удовольствие и что — любовь.

Я еще не забыл вашего изумления по поводу того, что все героини романов, с которыми я познакомил вас — куртизанки. Если бы вы не жили, точно в заточении, в своем старом замке — новый дворец еще не скоро будет построен, павильона же, который я советовал вам выстроить только для себя, вам придется, наверное, ждать еще дольше, — то вы скоро уяснили бы себе, как многие, причину этого явления. Ведь эти девушки свободны! Никакие ножницы этикета и приличий не урезывают их чувств, для того, чтобы они, подобно штамбовым акациям, благопристойно стояли в ряд на своих местах. Никакой супруг не делает из них своей частной собственности, вроде своей собаки, которую он так выдрессировал, что она, даже умирая с голода, не возьмет куска хлеба из рук другого.

В отеле Рокур, этой несравненной актрисы, введенной в моду герцогом д'Аржансон, у ног которой теперь находится половина Парижа, и в отеле Гимар — танцовщицы, пускающей в ход все свое искусство и все свое очарование, чтобы не уступить своей опасной сопернице, — я часто встречал нашего общего друга, принца Фридриха-Евгения. Полный мыслями о вас, прекрасная маркиза, я бы мог не переставая говорить о вас, но молчаливое спокойствие, чтобы не сказать, равнодушие, с которым принц слушал меня, могло бы заставить меня подумать, что между вами произошла ссора, если бы не непонятная запальчивость, внезапно высказанная им, по поводу моего невинного замечания, что «очаровательная маркиза скоро превратит старый угрюмый замок Фроберг в цветущий французский Mont de joie[3].

Он увидел в этом замечании какое-то оскорбление вашей личности и тотчас же выступил вашим защитником. Он так хорошо сыграл роль вашего старого друга — единственного, имеющего право вступаться за вас, — что я не знал, что и думать, а малютка Гимар многозначительно улыбалась, слушая его.

Я бы желал для вас, чтобы вы, хоть на короткое время, познакомились с этой очаровательной танцовщицей. Она часто напоминает мне вас своими мягкими телодвижениями и своей манерой медленно поднимать густые ресницы, прикрывающие ее темные глаза. Только ее тело, согласно новейшей английской моде, не стеснено никакими оковами и так же свободно, как свободна ее привязанность и ее нежность.

— Кто не умеет быть расточительным в любви, тот сам нищий, — сказала она недавно одной маленькой графине, пожаловавшейся ей на непостоянство своего возлюбленного. Она прибавила с насмешкой: — Кормите его и дальше милостыней ваших небесных взглядов и пожатиями руки, тогда он неминуемо превратится в вашего злейшего врага и революционера, подобно голодающему и зябнущему народу Парижа, смотрящего на горящие костры, зажигаемые важными господами в угоду вам, перед вашим дворцом, и на крошки хлеба, которые вы ему бросаете!…

Мое письмо должно будет разочаровать вас, и я боюсь, что оно ни на минуту не прогонит вашей тоски и, пожалуй, даже еще усилит ее. Я настолько жесток, моя красавица, что почти желаю этого, потому что вы так упрямы (или так кротки?), что должны сначала почувствовать себя чрезмерно несчастной, чтобы избавиться от этого несчастья.


Люсьен Гальяр — Дельфине

Париж, март 1774 г.


Высокопочитаемая маркиза! Я загнал двух лошадей. Произошло ли это от тяжести моего горба или от моих острых шпор — вопрос остается открытым. Я даже не почистил своего платья, не пил и не ел и прямо ворвался в дом. Камердинер принца Фридриха-Евгения, только получив два луидора, решился поверить моей честности.

Вашей милости тревожиться нечего. Чернильная душа писаки в «Mercure de France», естественно, хотела заставить провинцию задрожать от страха. Никакой опасности для жизни нет. Кончик шпаги графа Гюи Шевреза только немного порезал щеку его сиятельства принца и заставил его потерять несколько унций крови. Но это даже принесет ему пользу, так как охладит слишком большой пыл принца.

О причинах дуэли с достоверностью ничего неизвестно даже камердинеру, преданную дружбу которого я приобрел при помощи еще нескольких луидоров. Одно, по-видимому, верно, что ссора произошла в отеле m-lle Гимар, той самой красивой дамы, которую вчера принимал принц. Очевидно, в Париже теперь вошло в моду принимать в постели, и даже мужчины большого света дают в постели свои аудиенции.

Но меня, конечно, не приняли, потому что вы не позволили мне назвать никому другому, кроме принца, имя той, которая послала меня. Впрочем, тут виновата моя собственная глупость. Завтра я переменю простое имя Гальяра на какое-нибудь другое, увенчанное семи или девятизубчатой короной, и тогда меня впустят не в заднюю дверь, а широко откроют передо мной парадные двери.

Я пошлю тогда, вслед за сегодняшним, второго курьера с письмом.

Позвольте мне выразить вам мою неизменную благодарность и преданность. Я жалею, что, кроме пары лошадиных ног, ничем больше не могу пожертвовать для вас.


Люсьен Гальяр — Дельфине

22 марта 1774 г.


Высокопочитаемая госпожа маркиза! Только что посетил принца. Мое сообщение заставало его привскочить на постели. Я мог при этом убедиться, как еще много здоровой крови наполняет его жилы, так как лицо его запылало как огонь, лишь только я произнес ваше имя.

— Напишите вашей повелительнице, — сказал он, — что я ничего так страстно не желаю, как быть действительно больным при смерти, чтоб ее трогательная заботливость могла вернуть меня к жизни.