Плавучий театр

Глава первая

Ким Равенель — особа своеобразная, как и ее имя, — часто заявляла: «Как я благодарна судьбе за то, что она не позволила родственникам дать мне имя еще более нелепое!» И было за что благодарить судьбу. Ее чуть не назвали «Миссисипи».

— Миссисипи Равенель! Можете ли вы представить себе что-нибудь более ужасное? — говорила она. — Уменьшительное имя было бы, конечно, Мисси или Сиппи. Мне пришлось бы бросить сцену или, в крайнем случае, взять псевдоним. В самом деле, разве можно требовать серьезного отношения к актрисе с именем Сиппи? Уж и Ким звучит достаточно скверно!

Впрочем, она привыкла к своему «скверному» имени. Это нелепое односложное имя было составлено из первых букв названий трех штатов — Кентукки, Иллинойса и Миссури. Как это ни неправдоподобно, она действительно родилась во всех этих трех штатах одновременно, если, разумеется, исходить из того, что она вообще родилась в каком бы то ни было штате. Мать ее всегда утверждала противное. Если в девяностых годах прошлого столетия вам случалось бывать в Чикаго, вы, может быть, вспомните мать Ким, Магнолию Равенель, пользовавшуюся в то время известностью. Правда, она была знаменита не до такой степени, чтобы ее портреты красовались на папиросных коробках. Не надо забывать, что то была эпоха, когда женскую красоту оценивали пропорционально пышности форм. Будучи тоненькой и хрупкой, Магнолия Равенель не удостоилась звания красавицы и дивы.

И только благодаря тому, что эта самая Магнолия Равенель лишилась на некоторое время дара речи, новорожденную Ким не назвали именем, содержащим больше гласных и согласных, чем какое-либо другое имя. Матери хотелось назвать ее Миссисипи, в честь дикой, необузданной реки, на которой она провела свою раннюю юность и которая имела над ней такую громадную власть.

Роды Магнолии походили на средневековую пытку еще больше, чем обыкновенные роды. Ким Равенель появилась на свет в пять часов ужасного апрельского утра тысяча восемьсот восемьдесят девятого года прямо на середине реки Миссисипи, разлившейся и затопившей побережье на протяжении нескольких миль. Плавучий театр стоял в это время в так называемом Малом Египте, близ Каира, в Иллинойсе, там, где желтые воды Миссисипи встречались с оливково-зелеными водами Огайо.

Из окна своей комнаты на «Цветке Хлопка» Магнолия Равенель могла бы видеть туманные очертания побережий целых трех штатов: Иллинойса, к глинистым берегам которого все время прибивало театр; Миссури, спрятавшегося за густой пеленой дождя, и, наконец, Кентукки. Но Магнолия ничего не видела. Она лежала с закрытыми глазами, потому что не в состоянии была поднять веки. Штаты и берега не интересовали ее. И уж если какие-то берега и были ей близки в эту минуту, то это были берега той страны, откуда не возвращаются и куда она, отнюдь не желая этого, чуть не попала. В измученном лице ее не было ни кровинки. В эту минуту она удивительно напоминала цветок, название которого стало ее именем. Только сейчас этот белый цветок готов был увянуть.

Потоки дождя вливались в гневно пенившуюся реку. В мрачном сумраке рассвета она рвалась, кружилась и прыгала, подкатываясь к плавучему театру; волны как будто отвешивали ему сумасшедшие поклоны, на которые он в свою очередь величественно отвечал, покачиваясь на якорях. Гонимые бурей, мимо него проносились громадные деревья, вырванные с корнем и судорожно цеплявшиеся за воду окоченелыми мертвыми руками; бревна летели с такой быстротой, словно ими выстрелили из какого-то гигантского лука; трупы животных, страшные в своей неподвижности; разломанные паромы; рояль, белые клавиши которого напоминали оскал мертвеца; целая хижина, трепеща отплясывавшая фантастический менуэт; заборы; изящное кресло; живой баран, жалобно блеявший, а потом замолкший; курятники; кровать, по прихоти наводнения сохранившая свой первоначальный вид. Будто разъяренная, бешеная, кровожадная тигрица, Миссисипи била громадным хвостом, рвала зубами все, что попадалось на ее пути, и глубоко вонзала когти в берег. В ее бездонной пасти исчезали дома, животные и даже люди. Воздух дрожал от ее ужасного рева.

В комнате Магнолии Равенель было тихо, тепло и светло.

В маленькой пузатой печке весело потрескивали дрова. Склонившись над нею, пожилая женщина, типа Сары Гемп, размешивала в кастрюльке какую-то горячую и ароматную жидкость. Делала она это очень шумно, все время разговаривая сама с собой и время от времени поглядывая на бескровное лицо больной. Грузная фигура ее казалась еще тяжеловеснее от того тряпья, которое она напялила на себя. Основной деталью ее туалета была, по-видимому, серая фланелевая фуфайка, рукава которой торчали из-под рукавов накинутой сверху мужской куртки. Форменная же двубортная куртка из синего сукна, с золотыми пуговицами и галунами, несомненно, принадлежала моряку. Кроме того, поверх красного бумазейного платья женщина нацепила легкую пеструю кофточку с сомнительной свежести кружевами и широкую кашемировую юбку. В сочетании с капитанской курткой этот наряд производил впечатление в достаточной степени комическое.

Волосы пожилой женщины были свернуты на затылке небрежным узлом. Из-под чепца выглядывали папильотки. В длинном лице ее было что-то лошадиное, оно выглядело нелепо на таком массивном торсе. Сразу чувствовалось, что особа эта весьма энергична и решительна и способна испортить настроение всякому, кто окажется хоть в малейшей мере зависимым от нее. Она принадлежала к тем людям, которые гремят всем, чем только можно греметь, швыряют все, что только можно швырять, разбивают все, что только можно разбить. Имя как нельзя более подходило к ней. Ее звали Партинья Энн Хоукс[1]. Она была женой Энди Хоукса, капитана и владельца «Цветка Хлопка», и матерью Магнолии Равенель, которая только что разрешилась от бремени и теперь неподвижно лежала на постели.

Размешивая что-то в кастрюльке, она все время скребла ложкой дно, да так, что нервы всякого, даже здорового человека, недолго вынесли бы эту пытку. Ей самой, впрочем, это было нипочем, ибо нервы у нее были железные.

— Ну-ка! — начала Парти Энн Хоукс свойственным ей повелительным тоном, который вызывал инстинктивный протест даже у самых покладистых людей. — Ну-ка, сударыня, маленькое усилие воли! Изволь немедленно выпить хоть несколько ложек этого вкусного горячего крепкого бульона! Посмотри на себя! Ты похожа на выжатый лимон.

Держа в одной руке тарелку, а в другой ложку, Партинья Энн Хоукс так стремительно направилась к кровати, что умудрилась задеть несколько стульев и подняла в маленькой комнате настоящий ветер, от которого заколыхались кисейные занавески на окнах. Как и следовало ожидать, кровать она основательно тряханула.

По бледному лицу Магнолии пробежала тень страдания, но глаза она так и не открыла. Запах горячего бульона вызвал у нее невольную гримасу отвращения.

— Ну вот! Я буду кормить тебя с ложечки. Попробуй, как это вкусно! Открой рот! Открой глаза! Ну, хоть раз-то открой! Говорят тебе, открой рот! Силы небесные! Что прикажете делать с женщиной, которая даже не…

Быстро и совершенно неожиданно высунув из-под одеяла руку, Магнолия Равенель оттолкнула ложку, уже приблизившуюся к ее бледным губам. Ложка, звеня, покатилась по полу. Больная облегченно вздохнула и спрятала руку под одеяло. Глаза ее по-прежнему оставались закрытыми, но на лице появилась легкая улыбка удовлетворения.

— Прекрасно, нечего сказать! Наградил меня Бог дочкой! Дикая ты кошка, вот ты кто! Зачем ты это сделала? Ты должна была поблагодарить меня за то, что я предлагаю тебе такой чудесный бульон. А знаешь ли ты, что Джо варил его несколько часов, что на него пошло целых два фунта прекрасного мяса, не говоря уже о зелени и всяких иных приправах? Знаешь ли ты, что твой отец рисковал жизнью, чтобы достать это мясо, — ему пришлось ездить в Каир в самый момент наводнения, когда вода поднималась по крайней мере на фут в час? Тебе, очевидно, мало того, что мы застряли тут? Один Господь знает, выберемся ли мы отсюда живыми! А тут еще твои фокусы! В течение всей ночи ты никому не дала сомкнуть глаз своими криками и стонами. Точно рожать так уж трудно! Производя тебя на свет, я даже не пикнула. Да, не пикнула! Какое позорное малодушие! Я нахожу, сударыня, что вы вели себя во время родов совершенно неприлично. К тому же ваш супруг все время торчал у вас в комнате! Черт знает что такое!

Легким подергиванием век Магнолия дала понять матери, что считает присутствие мужа во время родов вполне естественным, в том случае, конечно, если речь не идет о непорочном зачатии.

— Если бы ты могла только посмотреть на себя сейчас! Ты выглядишь как утонувшая крыса, только что вытащенная из воды. Ну, будь паинькой, красавица моя, съешь хоть немного этого бульона, не то…

Партинья Энн Хоукс прервала свою угрозу, чтобы наполнить бульоном ложку, которая лежала рядом на столе. Подув на нее, она поднесла ложку к губам, проглотила содержимое, громко причмокнула и, изобразив на своем суровом лице удовольствие, повторила ту же процедуру вторично.

— Перестань капризничать, Маджи Хоукс!

Никому, кроме матери, не приходило в голову называть Магнолию Равенель «Маджи Хоукс». К ее прелестному хрупкому облику так не подходило это вульгарное имя!

Подняв брошенную Магнолией ложку, Парти Энн вытерла ее о кружева своей блузки и, с ложкой в одной руке и тарелкой в другой, вторично подошла к постели дочери. На лице больной тотчас же появилось выражение неприступности.

— Экая фокусница! — проворчала Партинья.

В эту минуту дверь открылась, и в каюту, громко разговаривая, вошли две женщины, одетые так же нелепо, как и миссис Хоукс. Первая из них двигалась решительно и быстро, и в наружности ее было что-то тяжеловесное, игривое и одновременно угрожающее. Последнему немало способствовали жесткие черные усики над верхней губой. В руках она держала какой-то сверток, покрытый фланелевым одеяльцем. Ее спутница все время заглядывала под одеяльце, поправляла его и нежным голосом что-то неразборчиво бормотала.

— Девчонка на славу! — воскликнула женщина с усиками, направляясь к Магнолии. — И миссис Минс находит это и…

Она оглянулась на бледного и крайне взволнованного молодого человека, стоявшего в дверях. Несмотря на бороду, лицо его казалось совсем юным.

— …и доктор!

Слово «доктор» она произнесла каким-то особенно язвительным тоном. Очевидно, вполне сочувствуя ей, миссис Минс тихонько рассмеялась, а миссис Хоукс пренебрежительно фыркнула. Не могло быть никаких сомнений в том, что женщина со свертком в руках была акушерка. Как и все ее коллеги, она была преисполнена чувства собственного достоинства и требовала к себе уважения со стороны окружающих. Подбодренная поддержкой, с которой отнеслись к ее тону, она продолжала еще более ядовито:

— Вы думаете, я шучу? Несколько минут тому назад этот самый доктор уверял меня, что ему еще никогда не случалось производить на свет более здорового и красивого ребенка.

Хихиканье миссис Минс перешло в смех. Фырканье миссис Хоукс стало оглушительным. Бледный молодой человек залился румянцем и стал смущенно теребить массивную золотую цепочку с дешевыми никелированными часами. Взгляд доктора скользнул по бледному лицу больной — бледному и нежному, как цветок, имя которого ей досталось. Между этой тоненькой, хрупкой, изящной женщиной и тремя мегерами (такими они казались ему) не было ничего общего. Вид пациентки придал мужества бедному врачу. Заложив руки за спину, он уверенно направился к кровати. И, повинуясь чуть заметному движению его руки, подергиванию плеч и, наконец, словам, все три женщины принуждены были уступить ему место.

— Одну минутку, голубушка… Пожалуйста, миссис Хоукс… будьте добры соблюдать тишину.

Акушерка со свертком в руках подвинулась к дверям. Миссис Хоукс, все еще держа в руках тарелку с бульоном, прислонилась к столу. Миссис Минс перестала хихикать и посторонилась. Достав из внутреннего кармана сюртука стетоскоп, доктор приложил его к груди больной, внимательно выслушал ее и выпрямился. Потом вынул часы, простые никелированные часы, свидетельствовавшие о его молодости и бедности, взял в свою грубую руку (он был, очевидно, сыном какого-нибудь фермера) нежную худенькую ручку Магнолии и нащупал ее пульс.

— Отлично! — сказал он. — Великолепно!

Громкое фырканье акушерки сразу лишило юношу его самоуверенности. Он весь съежился. Нежная ручка, доверчиво лежавшая в его ладони, ощутила происшедшую в нем перемену. Глаз Магнолия не открыла, но ее тонкие пальцы подбадривающе пожали его руку. Вздрогнув, юный эскулап посмотрел на нее. На бескровных губах Магнолии Равенель светилась улыбка. Что-то горестное и в то же время бесконечно светлое было в этой улыбке. Она скрадывала широковатые скулы больной, придавала особую прелесть большому рту и делала ее ослепительно красивой. Эта солнечная улыбка выражала одновременно и сочувствие, и предостережение. Женщина, только что перенесшая муки родов, старалась подбодрить человека, неопытность и неловкость которого едва не стоили ей жизни. То, что она нашла в себе силы улыбнуться, лишний раз доказывало, что дух способен одерживать победы над плотью. Казалось совершенно невероятным, что она сочла необходимым сделать такое усилие ради незнакомого и к тому же явно неопытного врача. Но такова уж была Магнолия Равенель. Если бы в последующие годы она дарила улыбки кому следует, жизнь ее сложилась бы совсем иначе. Но расчет и благоразумие были чужды Магнолии. И в этом отношении она была похожа на свою любимую Миссисипи.