— Я не знаю.

— Еще бы ты знала! Он и сам не знает! Почему это вы вздумали уезжать? Чем вам тут плохо?

— Ким… школа…

— Ерунда!

Магнолия бросилась с головой в воду:

— Мне не… Я не… Гай не любит рек. Мы не можем быть счастливы здесь.

— Ты думаешь, что вы будете счастливы на суше? Не обольщайтесь на этот счет, сударыня! Куда вы собираетесь ехать? В Чикаго? И что вы там намерены делать? В лучшем случае будете жить впроголодь. Это мне ясно, как дважды два — четыре. Скоро сама попросишься обратно в мой театр!

Встревоженная, дерганая Магнолия почувствовала, что вдруг стряхнула с себя иго, так долго тяготевшее над ней, и закусила удила:

— Как ты можешь знать это? Откуда у тебя такая уверенность? А если бы ты даже оказалась права… Что из этого? Ты всегда норовишь вставить всем палки в колеса. Помнишь, как ты удерживала папу от покупки «Цветка Хлопка»? Ты превратила его жизнь в сплошной ад. А теперь ты не хочешь бросить дело. Разве это последовательно? Ты не хотела, чтобы я стала актрисой. Ты была против моего брака с Гаем. Ты негодовала на то, что у меня будет ребенок. Может быть, ты и была права. Может быть, мне не следовало делать все это. Но почему ты знаешь, что будет дальше? Всякий хочет жить по-своему. Неужели ты не понимаешь этого? Ты можешь быть тысячу раз права и в то же время ошибаться. Если бы папа в свое время послушался тебя, мы бы до сих пор прозябали в Фивах. По всей вероятности, он был бы жив. Я была бы замужем за каким-нибудь мясником… Но вышло иначе.

Она потеряла нить своих размышлений.

Главная причина, заставлявшая Парти Энн Хоукс восставать против отъезда Равенелей, заключалась в том, — она не признавалась в ней даже самой себе и горячо отрицала бы, если бы кто-нибудь вздумал разъяснить ей истинное положение вещей, — что, не отдавая себе в этом отчета, она была счастлива. Счастлива, что нашлось наконец поприще, на котором ей удастся развернуть свои административные способности. Она рассчитывала прежних актеров и заключала контракты с новыми, увольняла и нанимала служащих «Молли Эйбл», заказывала провиант, поговаривала о совершенно новых маршрутах плавучего театра и даже мечтала о поездке по Северной Каролине и Мэриленду. Мечтам ее суждено было осуществиться несколько позже. Много лет спустя, читая скучные и полные яда письма миссис Хоукс, Магнолия изнывала от тоски не по матери, а по тем местам, где останавливался театр и названия которых казались ей удивительно заманчивыми. По всей вероятности, эти места были не более живописны, чем города на Миссисипи, Огайо, Биг-Сэнди и Канауе. «Мы сейчас в Бате, на реке Памлико», — писала Парти Энн. Или: «В Квинстоуне, на Сассафрасе…»

Глядя на серые улицы Чикаго, над которыми почти всегда висел мичиганский туман, Магнолия повторяла про себя эти экзотические названия: Бат на Памлико, Квинстоун на Сассафрасе.

Прощаясь с Магнолией, миссис Хоукс настаивала на том, чтобы она осталась совладелицей «Цветка Хлопка», с тем условием однако, что причитающиеся ей суммы будут выплачиваться отнюдь не единовременно, а частями, в строго определенные сроки. Ставя такое условие, Партинья действовала, впрочем, весьма разумно. Равенеля она изучила прекрасно и, несмотря на всю свою жесткость, очень любила дочь — интересы Магнолии всегда были для нее на первом плане. Магнолия и Равенель, в свою очередь, предложили ей стать единственной владелицей театра, выделив им единовременно их долю. Магнолия утверждала, что Равенель вложит большую часть этого капитала в какое-нибудь предприятие.

— Знаем мы эти предприятия! — огрызнулась Хоукс. — И добавила: — Только не вздумайте обращаться ко мне, когда останетесь без гроша. Ибо рано или поздно вы, разумеется, останетесь без гроша. Помяни мое слово. Впрочем, тебя и Ким я всегда приму с радостью. Только вас двоих. Когда он спустит все твои деньги, пусть делает что хочет. От меня он ничего не получит. Ты и Ким можете вернуться в мой театр хоть завтра. Я буду всячески заботиться о вас. Он же пусть не показывается мне на глаза.

Они стояли друг против друга — не мать и дочь, а два враждовавших существа, боровшихся всеми силами, что будоражили их глубокие и страстные натуры.

Магнолия не удержалась от громкой фразы:

— Если бы даже нам обеим — Ким и мне — пришлось умирать от голода, я все равно никогда не обратилась бы к тебе за помощью.

— На свете есть вещи похуже, чем голод!

— Что бы ни случилось, я ухожу от тебя навсегда.

— Вернешься!

— Никогда!

Говоря по правде, предстоящий отъезд ужасал Магнолию. Реки, маленькие глухие прибрежные города, их простодушные обитатели — все это стало для нее привычным и родным. Здесь было так хорошо! Здесь было так много друзей! Здесь она чувствовала себя так непринужденно. К тому же сам плавучий театр был для нее тоже чем-то вроде матери, избавлявшей ее от всех забот и хлопот жизни на суше. «Цветок Хлопка» представлял собой замкнутый мирок, отделенный от жизни, ведущий свое особое, похожее на сон и вместе с тем бесподобно яркое существование.

Когда Магнолия, вместе с мужем и ребенком, покинула этот мирок и начала иную жизнь, заботы, тревоги, сомнения тотчас же обступили ее со всех сторон. Но над всем восторжествовала страстная любовь к новизне, острое любопытство перед неизведанным. Эти черты она унаследовала от своего покойного отца, маленького капитана Энди, которому, благодаря им, всегда удавалось побеждать упорное противодействие своей консервативной супруги.

Страх, нетерпение, тоска, опьяняющее ощущение свободы от сознания того, что она вырывается из-под материнского надзора, некоторое раскаяние при мысли о том, что радость ее противоестественна, — таковы были чувства, наполнявшие душу Магнолии в последние дни перед отъездом.

Наконец наступили минуты расставания. Втроем сошли они на берег. («Может быть, это в последний раз?» — содрогаясь, подумала Магнолия. Но внутренний голос громко ответил ей: «Нет! Нет!») Равенель — изящный, замкнутый, сдержанный, Магнолия — очень бледная и даже не пытавшаяся сдержать слезы, маленькая Ким, беспечно посылавшая обеими ручонками воздушные поцелуи. В руках у покидающих судно не было ни чемоданов, ни картонок, ни пакетов. Равенель запретил своей семье нести какой бы то ни было багаж: он находил это унизительным. Два негра в потертых синих фартуках возились с вещами, стараясь засунуть их под сиденье экипажа, который должен был отвезти Равенелей на ближайшую железнодорожную станцию, расположенную в двенадцати милях от пристани.

Вся труппа плавучего театра собралась на палубе «Цветка Хлопка». Каким нарядным, чистым, кокетливым казался он! Проходящий парусник поднял легкое волнение на реке, и невысокие волны ласково подступали к плавучему театру, заставляя его слегка покачиваться.

— Прощайте! Прощайте! Пишите скорее!

Лицо миссис Минс исказилось гримасой душевной боли.

Равенель сел на переднее сиденье вместе с кучером. Магнолия и Ким поместились сзади, со всех сторон окруженные багажом. Чтобы лучше видеть их, Партинья Энн Хоукс забралась на маленький выступ верх ней палубы. Наконец экипаж двинулся по пыльной улице маленького городка. Громко загрохотали по мосту колеса. Заливаясь слезами, Магнолия в последний раз оглянулась. Там, на фоне воды и неба, стоял Партинья Энн Хоукс, вся в черном, массивная, грозная, неукротимая. Она не уронила ни единой слезинки. Острые глаза ее, не мигая, смотрели вперед, правая рука была поднята в знак прощального приветствия. Она была беспокойна, необузданна, упряма, своенравна, она была страшна.

«Она похожа на Миссисипи», — подумала Магнолия. Несмотря на все свое озлобление, дочь впервые разгадала в эту минуту истинную суть матери: «Миссисипи и мама — родные сестры».

Крутой поворот. Маленькая роща. Река, плавучий театр, немая фигура в черном — все осталось позади.

Глава тринадцатая

Поверхностный наблюдатель мог бы судить о материальном положении Равенелей по трем вещам: по котиковому манто и бриллиантовому кольцу Магнолии и по тросточке Гая. Частое исчезновение и появление этих трех вещей, несомненно, сильно озадачило бы всякого непосвященного человека. Прежде всего и чаще всего, несмотря на свою относительно небольшую ценность, исчезала тросточка с набалдашником из слоновой кости. Дело в том, что среди игроков она считалась талисманом и, зная это, ростовщики всегда готовы были принять ее в заклад.

Проигравшись в фараон у Джеффа Хенкинса или Майка Макдональда, Равенель подзывал слугу-негритенка и протягивал ему свою трость:

— Снеси это к Эби Линману. Скажи, что мне необходимо двести Долларов. Скорей!

Или:

— Беги к Голдсмиту. Попроси у него сто.

Негритенок понимал Равенеля с полуслова. Через десять минут он уже прибегал обратно, без тросточки, но с пачкой кредиток. Вместе с удачей возвращалась к Равенелю и трость. В случае необходимости в ход пускалось бриллиантовое кольцо. Когда этого оказывалось мало, закладывалось и котиковое манто Магнолии.

Но самым верным показателем материального положения Равенелей было даже не исчезновение этих трех вещей, а то место, где завтракал Гайлорд Равенель. Дома он не завтракал никогда. Эта привычка сложилась у него еще в ранней юности; теперь, освободившись наконец от сурового гнета Парти Энн, он с радостью вернулся к ней. Завтраки на «Цветке Хлопка» он всегда яростно ненавидел. Девять часов утра! Семейный завтрак! И на председательском месте величественная Партинья в чепце и папильотках!

Переехав в Чикаго, Гай стал завтракать между одиннадцатью и двенадцатью. Он никогда не вставал раньше десяти. В дни удачи он завтракал в роскошном кафе Билли Бойля, на углу Кларк-стрит и Дирборн-стрит. Это было очень приятно, ибо в дневные часы у Билли Бойля собирались политические деятели, дельцы, игроки, жокеи, актеры, журналисты, репортеры и, наконец, бледные и томные молодые люди с ничего не говорящими именами — Джордж Эд, Брэнд Уитлок, Джон Маккутчен, Пит Дьюк. Здесь можно было узнать все последние новости и сплетни. Здесь было много сюртуков покроя принца Альберта, широкополых шляп, небрежно повязанных галстуков, сверкающих белизною воротничков и бриллиантовых запонок, столь характерных для профессиональных игроков. Ежедневно сюда заходил старый Картер Гаррисон, мэр Чикаго, и, не выпуская изо рта хорошей сигары в двадцать пять центов, беседовал со своими многочисленными знакомыми. Пользуясь близостью биржи, расположенной как раз напротив, в кафе Бойля частенько заходили маклеры. Гайлорд Равенель очень любил это кафе.

Синеватый табачный дым. Дразнящий запах толстых бифштексов, приготовленных из мяса лучших быков Запада. Массивные кружки пива — светлого, отливающего янтарем, и темного. Аромат крепкого черного кофе. Ржаной хлеб с тмином. Хрустящие маленькие булочки с маком.

В периоды дружбы с фортуной стройный, бледный, спокойный, изящный Гай Равенель начинал день завтраком у Билли Бойля. Внимательно, с явным удовольствием прислушивался он к разговорам окружающих. Эти разговоры вертелись большей частью вокруг игорных домов Варнеля, Джеффи Хенкинса и Майка Макдональда, вокруг скачек в Вашингтонском парке, вокруг прелестной блондинки, только что появившейся в салоне Хетти Чилсон, вокруг всевозможных политических сплетен. Равенель редко принимал участие в этих разговорах. Подобно большинству профессиональных игроков он отличался молчаливостью. О нем были довольно высокого мнения. Проницательность, которой, кстати, у него вовсе не было, но которая, казалось, светилась в его холодных и лукавых глазах, умение слушать, что говорят другие, замкнутость, красивая внешность — все это производило благоприятное впечатление.

— Равенель молчит, но замечает решительно все, — говорили про него. — Можно наблюдать за ним битый час и все-таки по лицу его не узнаешь, выиграл ли он несколько тысяч или проиграл все, до последнего цента.

Завидная репутация для Кларк-стрит.

Впрочем, даже эта репутация не спасала его от частого безденежья. В такие периоды он не появлялся у Билли Бойля и ограничивался скромными завтраками в кафе «Косой глаз». Это знаменитое убежище для людей с пустым карманом было обязано своим странным названием дефекту зрения его владелицы. За кофе с сухарями она брала всего десять центов. Кофе был горячий, крепкий, возбуждающий. Свежие сухари хрустели на зубах. Не было на Кларк-стрит игрока, от которого не отворачивалась бы удача и который не был бы принужден время от времени довольствоваться скромными трапезами в кафе «Косой глаз». Если у такого игрока не было и десяти центов, он мог быть уверен, что добрая косоглазая хозяйка накормит его в счет будущей удачи.

Гайлорду Равенелю частенько случалось выходить утром из дому с пятьюдесятью центами в кармане превосходно сшитых брюк. В таких случаях, разумеется, тросточки с набалдашником из слоновой кости в его руках не было. Эти пятьдесят центов распределялись следующим образом: десять чистильщику сапог, двадцать пять за бутоньерку, десять за кофе с сухарями. Остающиеся пять центов он свято берег, считая, как многие суеверные люди, что полное отсутствие денег в кошельке — очень дурная примета.