Она потерла лоб. Розыгрыши и «жуткования» больше не доставляли ей удовольствия.

— Сейчас Молоток в остром отделении борется за порядок и справедливость. Письма президенту пишет с жалобами, что мы здесь в больнице поощряем тех, кто издевается над животными. Заодно наказы дает, как обустроить Россию. Но, в принципе, хороший парень.

— Я отдам. Не беспокойтесь. За ночь прочитаю и отдам.

— Здесь будешь читать? В общежитии?

Он задумался, как дипломатичнее ответить.

— В квартире скучно. Дома никого нет. Ездить далеко.

— А родители у тебя кто?

— Геологи. Нефтяники.

Все, что касалось родителей, плохих или хороших, действовало на Альфию как красный цвет на быка. Ее всегда взвинчивало даже упоминание чьих-нибудь родителей. И немудрено: у девочки, считавшей бабушку самым близким человеком, неминуемо должно было сложиться предвзятое мнение о семейных ценностях.

— Неужели нефть добывают? Прямо в Москве?

— Добывают. Но не в Москве. В Эмиратах. По договору.

— А-а-а, это солидно.

Почему-то разговор о родителях вдруг разозлил Альфию даже больше, чем булочка для Насти. «Баловень судьбы», — подумала она и занялась своими делами.

Ольга

Оля Хохлакова с утра мучилась вопросом: грешна ли ее душа? Вопрос этот казался ей очень важным и противоречивым. Душа представлялась Оле энергетическим столбом, который циркулирует по ее телу. Базируется в животе, где пупок, но, когда надо, перемещается в разные места. Как бы контролирует, где в организме что происходит. Если организм заболевает, на душе это сказывается плохо — она ведь должна быть сгустком постоянной энергии, а во время болезни энергия просачивается через внезапно открывающиеся, невидимые чужим глазам отверстия. Тогда душа теряет энергию, а этого быть не должно. Если Оля совершала только хорошие поступки — душа светилась ярко-белым изнутри и радовала Олю своим сиянием. Давала ей знать: все идет хорошо, жизнь проходит не зря. Если же Оля делала что-нибудь плохое, душа темнела, уже не горела, а как бы чадила. Это Оля называла грехом, и для Олиного тела это было очень плохо. У нее болела голова, навязчиво и постоянно гудела, будто поезд метро. И с эти гулом Оля самостоятельно справиться не могла, приходилось идти за помощью.

Вот и сейчас Оля сидела на постели и прислушивалась к нараставшему в голове гулу. Что она такого сделала, что он опять стал ее мучить?

Она закрыла глаза и спросила свою душу:

«Это за то, что я выкрала у Марьянки шоколадку из тумбочки?»

Душа на мгновение вспыхнула, и в Олиной голове раздался мужской голос:

«Нет».

Оля стала вспоминать другие прегрешения.

«За то, что я обещала Нинке за двойной обед вымыть коридор, а сама схалтурила — под кушетками не помыла, потому что наклоняться было лень, а обед сожрала?»

Другой голос, похожий на голос директора фабрики, где Оля когда-то работала, так же четко ответил:

«Нет. Не за это».

«Да и обед был невкусный», — вспомнила Оля.

Она напрягла все свои душевные силы и, очень стараясь не врать, спросила:

«Тогда, наверное, это за то, что я пишу молодому доктору любовные записки и приглашаю его на свидание? Я ведь знаю, что он любит Настю, а становиться поперек дороги чужому счастью — это грех, грех, грех!»

И женский голос, точь-в-точь как голос Альфии Ахадовны, строго проговорил:

«Да, Хохлакова, конечно, за это!»

«Но я не могу с собой справиться, не могу! Не могу!»

«Тогда иди к Нинке и сознавайся во всех своих грехах! Всех, всех, всех!»

Голос гремел в Олиных ушах, затмевал и свет, и воздух. Хохлакова зажала уши не в силах справиться с ним и стала раскачиваться на кровати. Как маятник — вправо-влево, вправо-влево, вперед-назад, вперед-назад.

И как-то поверх голоса возникла мысль: «Боюсь идти к Нинке! Очень боюсь! Она Альфие ничего не скажет, сама таблетку даст. Мне от таблетки будет плохо. Распухну вся, буду как бочка с говном. Альфия увидит — скажет: „Ничего не помогает, нужно электроразряд!“ А я не выдержу, сердце лопнет! Как можно электроразрядом лечиться, когда у меня все сердце в воде! И душа моя вылетит вместе с электроразрядом! А без души мне не жить! Не жить, не жить!»

— Хохлакова! Что это с вами? — Сурин стоял перед ее постелью и смотрел на нечесаную голову Хохлаковой, на растерзанную на груди ночную сорочку, на две водянистые колонны вместо ног. — Вам плохо?

Оля разлепила раньше веселые, а теперь пустые глаза. Монотонно залепетала:

— Мешают мне жить мои грехи, Дмитрий Ильич! Душу мою губят, в голову проникают, звенят там, гудят, все внутри переворачивают — сил моих больше нет! Сделайте что-нибудь! Хоть смертельный укол! Ничего уже не боюсь! Жить не могу, виновата я перед вами!

Дима заглянул в историю болезни. Он по-прежнему предпочитал ходить с историями в отделение, только уже не таскал всю пачку, а брал с собой историю конкретного больного.

— Вам Альфия Ахадовна последний раз назначения делала. Вам эти лекарства давали?

— Давали, Дмитрий Ильич.

— А вы их пили?

Оля на мгновение замолчала. Лекарства она не пила. В отделении существовал порядок: во время раздачи лекарств все больные должны были выстроиться перед Нинкой в очередь с кружками воды и, подходя, открыть перед ней рот. Нинель закладывала в рот лекарство, больной набирал в рот воды, делал глоток и снова открывал рот. Так Сова контролировала прием медикаментов. Но пациентки прекрасно умели прятать таблетки под языком, а потом, воспользовавшись моментом, извлекали их оттуда, прятали кто куда, а потом иногда менялись, иногда даже продавали друг другу. Но горе им, если Нинель обнаруживала хоть одну выплюнутую таблетку! Наказывали без исключения всех: не разрешали смотреть телевизор или закрывали отделение для родных. Однажды Нинка даже оставила все отделение без обеда и заперла холодильник. Когда Альфия узнала об этом, то, рассвирепев, чуть не выгнала Нинку с работы. Сова плакала, каялась и умоляла начальницу пожалеть ее, что, в конце концов, и произошло, но в глубине души Нинель все равно считала, что от суточного голодания этим бездельницам хуже не будет.

«Я с дочкой, бывало, и не по одному дню на хлебе да на воде сидела! Когда надо было пальтишко девчонке какое купить или туфлишки… А уж этим толстозадым и подавно ничего не будет. Можно подумать, они после выписки дома три раза на дню едят! Как же, на пенсию-то! Прямо расшиковались!»

И в смысле приема лекарств больные делились на две неравные группы. Большинство больных лекарства все-таки принимало постоянно — те, кто давал на лекарства «хороший ответ». Они сознавали пользу медикаментозной терапии и даже специально просили районных докторов положить их в больницу, чтобы не тратиться на таблетки. Больные же из второй группы прием лекарств по разным причинам саботировали.

Альфия, естественно, прекрасно об этом знала и всегда требовала от Нинки, чтобы та тщательно отслеживала настроение больных и их желание или нежелание лечиться. Но для Димы в этой работе открывалось столько нюансов…

— Так вы лекарства пили или нет? — повторил он свой вопрос.

— Затемнеет моя душа, если скажу вам неправду. Не пила лекарства я, Дмитрий Ильич.

— Сколько дней не пили? Три дня, четыре, неделю?

— Месяц уже почти не пила.

— Да вы что? С ума сошли?

Хохлакова молчала.

— Почему не пили лекарства?

Она еще помолчала.

— Меня с них разносит.

— Как это разносит? Куда?

— Вширь разносит. И вглубь. Я уже в теле своем просто не помещаюсь.

Теперь Сурин посмотрел на больную по-новому.

«У нее нарушение жирового обмена. И отек. Что же я должен в этом случае сделать?»

— Вот что, Ольга Евгеньевна, — сказал он твердым голосом, как раньше разговаривал со своими хирургическими больными. — Я поменяю вам лекарство. Но вы будете по-честному его пить. Хорошо? Договорились?

— Хорошо. Только вы не будете мне делать разряды?

— Что за разряды? — «Электрошоковая терапия, что ли? Так ее же, наверное, уже не применяют…»

— Электрические. Я от них помру.

— Не буду назначать вам никакие разряды. Сначала уколы два раза в день, потом таблетки. Согласны?

Гул в голове усилился до максимума.

— Давайте-ка еще и давление смеряем.

Как Дима и думал, ко всем психиатрическим делам присоединился еще гипертонический криз. Давление зашкалило за сто восемьдесят.

— Оля, пошли в процедурку на капельницу.

— Вы же сказали, укол?

— Нет, надо капельницу.

— Нинка будет делать?

— Ну, если хотите, я сам поставлю.

Он увидел, как с толстой щеки Хохлаковой поползла к бугристому подбородку широкая дорожка слезы.

— Оля, ну что такое? Пошли!

— Пойдемте, Дмитрий Ильич! Я с вами пойду. — Она отлепила руки от головы и вытерла щеки. — Я знаю, я верю, Дмитрий Ильич, что вы меня вылечите. Я с вами не умру.

Он взглянул на ее расплывшееся, красное, в синеватых прожилках лицо, на крупные дрожащие руки, на мокрую на груди рубаху — и вдруг почувствовал, что и у него подполз к горлу какой-то странный, противный комок.

Таня

Татьяна сидела боком к столу и невидящим взглядом смотрела в окно. Альфия проводила с ней в своем кабинете так называемую беседу. У терапевта — фонендоскоп, у хирурга — скальпель, у офтальмолога — лупа, а у психиатра — беседа. Вот единственно информативный метод, позволяющий психиатру говорить, что он понимает состояние больного.

— Татьяна Петровна, вы меня не слушаете?

Альфия состояния Татьяны все еще не понимала. За последние несколько дней та несколько раз не только по-разному рассказала о своей жизни, но и полностью изменила представление о себе у Альфии. Если бы у нее спросили, Альфия могла бы сказать, что в течение недели у нее в кабинете побывали две разные женщины, внешне похожие друг на друга. Более того, в последние два дня Альфия находила у пациентки все меньше и меньше поводов для лечения. Вот только оптимизма у Альфии неприбавлялось.

«Ничего они не понимают, эти доктора, — думала Таня. — И мне отсюда не выбраться. Никогда».

Альфия делала вид, что ведет легкую беседу, но сама внимательно наблюдала за больной. «Опыт показывает, что такие тяжелые состояния, как было у нее, быстро не проходят. Не может же быть, что мне вдруг попался какой-то совершенно уникальный случай? — думала Альфия. — Рецидив может возникнуть в любой момент, если я отменю лечение. Разве я вправе так рисковать?»

— Татьяна Петровна, вам интереснее то, что происходит на улице? Вы не хотите поговорить со мной?

Таня перевела на доктора взгляд. Альфия отметила про себя: «Глаза у нее светлые, взгляд внимательный, спокойный. Мимика сохранена. Выражение лица чуть раздраженное…»

— Откровенно говоря, мне наплевать, что происходит на улице, — глуховатым голосом проговорила Татьяна. — Мне неизвестны ни эта улица, ни этот городок или поселение, не знаю, как это правильно назвать… Я обеспокоена тем, что нахожусь в больнице. Я не знаю, что со мной произошло, почему я сюда попала. Я мало что помню, и это приводит меня в отчаяние.

— Ну вот и давайте поговорим об этом. — Альфия положила перед собой блокнотик, в котором делала пометки.

— Давайте. Хотя мы уже, кажется, столько говорили…

Альфия вдруг подумала про свою собеседницу: «А ведь она интересная женщина. Конечно, не того типа, что сейчас в моде, но что-то такое в ней есть».

— Вы совсем не помните, как сюда попали?

— Такое впечатление, что память у меня вообще резко ухудшилась. Я хорошо помню, что было со мной раньше, например, как я училась в школе. Раннее детство — эпизодами. Потом — институт. Работа, семейная жизнь. Но вот последнее время…

— «Последнее» — это какой период? Год, два, несколько недель или месяцев?

Татьяна задумалась.

— Последние полгода. У меня как раз шли опыты, связанные с операциями на мозге у последней серии подопытных мышей, и вот эти дни я уже помню хуже, хотя опыты до них помню прекрасно.

— Вы много работали? Больше, чем обычно?

— Не помню. Помню только, что меня в тот период очень раздражал запах в лаборатории и сильно болела голова.

«У нее ясное лицо, — думала Альфия, — и красивой формы губы, сердечком. Теперь такая нечасто встречается. Считается немодной. Татьяна на десять лет старше меня. Но выглядит моложе, чем по паспорту. Интересно, считали ли ее хорошенькой в студенчестве?»

— Скажите, а вы довольны своей внешностью? И были ею довольны лет, скажем, в двадцать? Вы хорошо одевались, когда жили с родителями? У вас вообще была благополучная семья?