Доре ударила себя по лбу:

— Пейрас!

Рабеф кивнул:

— Пейрас!

Потом сказал еще спокойнее:

— Впрочем, это не имеет никакого значения. Хотите выпить портвейна перед чаем?

И стал наполнять рюмки, стоявшие на круглом столике. Лоеак передал первые две рюмки дамам. Потом повернулся к Рабефу:

— Не имеет никакого значения, — как вы понимаете это? — спросил он, поддавшись наконец любопытству.

Рабеф сразу же ответил ему:

— Никакого значения, оттого что случится одно из двух: либо Пейрас оставит у себя эту молодую особу, и в этом случае все обстоит благополучно, так как это то, чего она всегда в глубине души желала; либо они расстанутся, и она вернется. В этом случае все обстоит столь же благополучно, быть может, даже более благополучно.

Л'Эстисак подошел к Рабефу и положил руку ему на плечо:

— Ну а как же вы, старина?

— Я? — спросил доктор все тем же спокойным тоном. — Я?.. Ну, это имеет еще меньше значения. Китаец, друг мой! Ведь вы начали нам такой интересный рассказ.

Китаец послушно склонился, как вдруг произошло новое событие: Мандаринша, все время стоявшая посреди гостиной, не вернулась на свою циновку; Лоеак, который смотрел на нее все время, с удивлением вдруг увидел, что она открыла маленькую коробочку, висевшую у нее на шнурке, вынула оттуда крупную коричневатую пилюлю и раздавила ее в чайной ложечке.

— Что вы делаете? — спросил он.

— Хочу проглотить вот эту пилюлю, оттого что сегодня вечером мне будет некогда курить.

Она вылила в ложку, наполненную черным порошком, последние капли портвейна из рюмки. И проглотила это, как говорила.

— Как? — спросил Лоеак. — Вам сегодня будет некогда?

Она сделала гримасу, оттого что опиум был горький. И ответила еще немного сдавленными губами:

— Да, оттого что мне сейчас же нужно уезжать.

— Зачем?

— Разыскивать ее.

— Кого? Селию?

— Селию.

Ее перебил Рабеф:

— Мандаринша, дорогая моя. Прошу вас! Это касается только меня, меня одного. Оставьте все как есть. Ложитесь на вашу циновку. И не глотайте этих пилюль, они годны только на то, чтобы причинить вам спазмы желудка, с которыми вам придется повозиться.

Но Мандаринша была глуха, как статуя, и уже прикалывала свою шляпу. Рабеф дважды повторил:

— Я вас очень прошу.

И позвал на помощь Доре:

— Послушайте, — сказал он, — помогите мне ее удержать. Это просто сумасшествие.

— Нет! — ответила наконец Мандаринша. — Это не сумасшествие!..

Она была теперь совсем готова к отъезду. И взглянув на часы, висевшие у нее на той же цепочке, что и коробочка с опиумом, сказала:

— Без пяти одиннадцать. Я вскочу в предпоследний трамвай. В Половине двенадцатого я буду уже в «Цесарке». Там лакей, разумеется, будет знать, где находится Селия. И у меня хватит времени, пока она не станет возвращаться.

— Хватит времени на что?

— На то, чтобы поговорить с ней.

Рабеф пожал плечами:

— И вы полагаете, что она вас послушается. Но Мандаринша быстро повернулась к нему.

— О да! — сказала она. — Она меня послушается, будьте спокойны!

Доре спросила:

— Что же вы ей скажете?

Среди ночной тишины прозвучал вдалеке рожок трамвая. Мандаринша подобрала юбку левой рукой. И, почти уходя, сказала:

— Я скажу ей… Я скажу ей: «Дорогая моя, я советовала вам когда-то не заключать условия только для того, чтобы были уплачены ваши долги… Ну а теперь, когда условие заключено и долги уплачены…»

Она вдруг остановилась, внезапно застыдившись, и взглянула на Рабефа; он не дрогнул.

— Извините, что я так грубо говорю перед вами обо всем этом. Это, конечно, не слишком, не слишком деликатно с моей стороны. Но вы знаете, ведь никто не сравнится со мной в уменье класть ноги на стол. Но тем хуже! Вы умный человек, вы поймете. И вот это, именно это — слово в слово — я скажу Селии: что мы, женщины полусвета, в любви стараемся быть честнее всех других женщин. Прежде всего из самой простой и элементарной порядочности: любовник — это не муж; за ним нет ни жандармов, ни судей; он не может отомстить вам по закону ни разводом, ни тюрьмой, ни штрафом; он не может защищаться; он полагается во всем на нашу честь; дает дуракам возможность смеяться над ним! Поэтому, прежде всего, нужно быть низким человеком, чтобы предать беззащитного. Но такая низость — это бы еще куда ни шло: есть нечто поважнее! Это то, что для нас, женщин полусвета, любовь — ремесло, профессия, — не так ли, Л'Эстисак? Такая же почтенная профессия, как многие другие! А поэтому наша профессиональная честность заключается в том, чтобы вести себя в любви как следует, как должно, без обмана. Ты оплачиваешь мои платья настоящими голубыми кредитками и настоящими золотыми луидорами? Я отплачиваю тебе настоящими поцелуями и настоящими ласками. Один дает, другой возвращает равноценное. Женщина полусвета, которая берет деньги от мужчины, чтобы потом принадлежать ему одному, а через два дня убегает от него с первым попавшимся мальчишкой, нет, нет и нет. Я не хочу, чтобы Селия оказалась такой.

За окном сквозь тихие капли дождя снова раздался звонкий гудок трамвая, на этот раз уже близко. И Мандаринша исчезла так быстро, что никто даже не успел крикнуть ей «до свидания».


— Само собой разумеется, — спокойно заявил Рабеф, — Селия никогда не обещала оставаться мне верной. Да и я, разумеется, никогда бы не допустил, чтобы она обещала мне что-либо подобное. Я совсем не так глуп, чтобы предположить, что красивая двадцатичетырехлетняя девушка может считать, что ее любовные грезы сбылись, когда подле нее находится седеющий господин вроде меня, и я совсем не так отстал от века, чтобы заставлять вышеупомянутую красивую девушку вечно сдерживать самые законные желания своего сердца, мозга и плоти. Потому я считаю, что весьма почтенное негодование нашей странствующей рыцарши, защитницы слабых и угнетенных, в данном случае вовсе неосновательно: Селия, изменив нашему обществу сегодня вечером, ровно столько же изменила профессиональной честности, сколько простым и ясным обязанностям гостеприимства. Поэтому я упрекаю ее за то, и только за то, что она уехала накануне четверга, забыв о своих гостях — о вас, мадам, и о вас, господа. Но вы будете снисходительными гостями — и не будем больше говорить об этом. Рыжка, дитя мое. Чаю!..

И Рыжка — наконец вполне безупречная: чистая с головы до ног, с напудренными щеками, с полированными ногтями, с краской на губах! — внесла поднос, убранный цветами, так, как его убирала Селия.

Напившись и отодвинув чашку, Лоеак де Виллен вдруг засмеялся:

— Я думаю, — пояснил он, — о странствующей рыцарше, которая скачет сейчас, в Валькириевой ночи, на своем блистающем гиппогрифе — трамвае.

Л'Эстисак склонил голову набок:

— Да, — сказал он. — Но, мой милый, быть может, до сегодняшнего вечера вы не верили в то, что и в самом деле, в самый разгар XX века, существуют маленькие валькирии, всегда готовые отважно сломать копья — даже о крылья ветряных мельниц — как старый и великий гидальго, — в защиту и прославление такой допотопной ветоши, как честность, верность, законность, достоинство.

— Нет! — сказал Лоеак серьезно. — Дорогой мой! с тех пор как вы оказали мне честь, пригласив меня к смертному ложу вашего друга Жанник, я научился быть не таким неверующим.

Он замолчал и снова погрузился в свои мысли.


Лампы приятным розовым светом освещали всю гостиную. И обои, и ковры, и занавеси, и вся мебель, и все безделушки, и все мелочи были пропитаны духами Селии и распространяли тот смутный и очаровательный запах, который всегда вдыхаешь там, где живет женщина. В этой гостиной было очень мило, и еще лучше было в ней оттого, что на улице непрерывно потоками лил ночной дождь, звонко стучавший о черепичные крыши.

— Рабеф, вракал! — заметил вдруг Китаец. — Она выбрала вполне подходящий день, твоя конгаи, чтобы заняться любовью вне дома!

— О да! — мирно сказал Рабеф. — Бедная девочка! В такую ночь бронхиты так и стерегут людей повсюду.

Лоеак, которому маркиза Доре налила вторую чашку чая, пробурчал начало старой пословицы: «В доме повешенного не говорят…» Но, по-видимому, он один вспомнил ее; оттого что никто, кроме него, казалось, и не вспоминал о том, что они находятся в доме повешенного. Китаец и Суданец начали любопытствовать и требовали все больших и больших подробностей:

— Кто он, этот Пейрас, о котором вы только что говорили?

Рабеф не утратил спокойствия.

— Пейрас? — сказал он. — Это гардемарин с «Ауэрштадта». Очень милый мальчик, очень обольстительный, очень остроумный, прекрасный товарищ и довольно хороший служака. Я кое-что знаю про него: она так много мне о нем рассказывала, что я из предосторожности счел нужным справиться и получил прекрасные отзывы.

И заключил вполне искренне:

— Тем лучше для нее, для малютки! Мне было бы очень грустно, если бы она увлеклась кем-нибудь менее заслуживающим того.

Но маркиза Доре, слушавшая все это, вдруг шумно запротестовала:

— Пейрас этого заслуживает? Что вы, доктор. Да вы не знаете, о ком вы говорите! Пейрас! Да он ломаного гроша не стоит, и совсем он не милый, и все это неправда! А кроме того, у него всего-то двести десять франков жалованья да долги! Можете себе представить, как счастлива будет с ним женщина!..

— Ну что ж! — снисходительно сказал Рабеф. И он повернулся к Суданцу:

— Мидшипы никогда не ходили в золоте. А этот, конечно, не богаче всех остальных. И тем лучше для нас, старых бородачей, на чью долю выпадает платить по чужим счетам.

Он засмеялся без всякой горечи и почти весело.

— Двести десять франков? — соображал Суданец. — Я получал меньше, в Бакеле, в 1884 году. И все же у меня была жена, жирная Бамбара, она великолепно готовила слоеный кускусс. Насколько мне помнится, мы даже жили довольно широко.

Смуглое лицо его с выдающимся орлиным носом слегка вздрогнуло, когда он произнес звучное название африканского города. Задумчивый и пронзительный взгляд его заблестел.

Рабеф серьезно кивнул головой:

— Суданец, друг мой, вы не представляете себе, как вздорожали кускуссы за последние четверть века. И кроме того, нужно учесть еще и то, что наши тулонские женщины слоят их гораздо менее экономно, чем наши Бамбары.

Он все еще смеялся. Но маркиза Доре не сдалась:

— Вам хочется видеть во всем только хорошую сторону, доктор! Я не такова. Эта Селия со своими дурацкими увлечениями. Она приводит меня в бешенство. Ну конечно, я не смотрю на это так, как Мандаринша — обмануть своего любовника, — нет, я не нахожу в этом ничего, ничего слишком серьезного. Но ведь есть разные любовники. А обмануть вас ради какого-то мальчишки-балбеса!.. Нет! Это — недопустимо, это совершенно бессмысленно. Я говорю что думаю: ей очень не мешало бы сесть на мель, этой мерзкой девчонке! Да! Будь я на вашем месте, я показала бы ей!..

Ее возмущение действительно было неподдельным; и продолжая наливать чай в освобождавшиеся чашки, она бешено потрясла руками. Л'Эстисак приблизился к ней: она с воинственным видом налила ему чаю и кинула ему салфеточку, как бросают перчатку при вызове.

Л'Эстисак, несмотря на это, вежливо поблагодарил ее. Но сказал:

— Простите, дорогая моя, простите. В вашем бешенстве вы потеряли способность рассуждать. Селия никого не «обманывала». Она поступила вполне открыто, на виду у всех, не прячась ни от кого. Поэтому наш друг Рабеф, не будучи нисколько смешон, может видеть во всем, как вы сами говорите, только хорошую сторону. Он только что подробно объяснил нам это: Селия ничего ему не обещала; следовательно, Селия не была связана с ним ничем.

— Вот как! Не станете же вы утверждать, что удрать от любовника через восемь дней после того, как он оказал ей такую услугу!..

— Конечно, я не стану утверждать, что это очень… очень благородно с ее стороны. Но…

— Но это было ее правом, — подтвердил Рабеф.

— И даже, чтобы покончить с этим и исчерпать весь вопрос, — это было, быть может, ее долгом! Ее долгом! Селия, как мы все знаем, и я не вижу, зачем нам это скрывать, на протяжении целых четырех месяцев, с тех самых пор как она познакомилась с Пейрасом, не переставала его любить. Тем не менее неделю тому назад она согласилась сделаться моей любовницей. Но ей и в голову не приходило тогда, что Пейрас может вернуться и начать снова ее обхаживать. Он вернулся. Что же, она должна была, любя его, его оттолкнуть, и только оттого, что я, Рабеф, которого она не любит, в продолжение восьми дней разделял ее пустующее в данный момент ложе? Значит, ей нужно было проводить со мной каждую ночь, когда и тело, и душа ее желали отдаться другому человеку? Полагаю, что нет. Она предпочла уйти, чтобы не играть оскорбительной и для меня, и для нее комедии: я считаю, что она поступила правильно. Точка, я все сказал.