— Не думай о холоде, Гита. Тогда и не будешь так его ощущать.

— Как же — не думай? Тебе хорошо, ты святая. Я же… Знаешь что, давай разведем костер из обрывков пергамента и погреемся немного. А то недолго и слечь, как бедняжка сестра Стефания.

Но Отилия покачала головой и вновь заскрипела пером.

Переписыванием рукописей в скриптории монастыря мы обычно занимались втроем — сестра Стефания, Отилия и я. Это занятие давало монастырю неплохой доход, так как книги стоили немало. Женщина-каллиграф — большая редкость, и то, что в обители Святой Хильды водились такие, — несомненная заслуга покойной настоятельницы Марианны. А для меня — несомненное удовольствие и возможность проявить себя. Ведь я считалась лучшим каллиграфом в монастыре.

В монастырь я попала, когда мне и семи не было. И здесь я, круглая сирота, нашла себе тихое пристанище. Сначала воспитанница, потом послушница, скоро я приму постриг, и монастырь навсегда защитит меня от всех бед и волнений мира. Я привыкла здесь жить и понимала, что нигде больше не могла бы проводить столько времени за книгами. И все же… Внешний мир, яркий и тревожный, врывался в мое тихое существование, пугал, но еще больше интересовал. И хотя мне полагалось принять постриг уже год назад, на свое шестнадцатилетие, я отказалась. При этом я сослалась на то, что готова еще год прожить в послушницах, чтобы затем постричься вместе с Отилией. Отилия была на год младше меня, и мы с ней дружили. Так что не было ничего удивительного в моем желании подождать ее. И все же какой переполох поднялся тогда из-за моего отказа. Даже приезжал аббат Ансельм из Бери-Сент-Эдмундса, патрон нашего монастыря [30]. И как зло смотрел на меня своими маленькими, заплывшими жиром глазками.

— Дитя мое, я очень хочу верить, что твое упорство — всего лишь недоразумение. Запомни, в тебе течет дурная, порочная кровь смутьяна Хэрварда, и твой долг учиться смирению, а не будить в себе беса неповиновения, какой владел душой твоего деда.

Да, я была внучкой Хэрварда Вейка, гордого сакса, великого мятежника — что бы там ни говорил этот поп-норманн. Я гордилась этим. Знала, что люди порой заезжают в обитель Святой Хильды, только чтобы взглянуть на меня, последнюю из его потомков. Могла ли я стыдиться подобного родства? Абсурд. Я внучка Хэрварда! Но к тому же я и богатая наследница. Аббат Ансельм, как мой опекун, давно наложил руки на мои земли, уверенный, что я приму постриг и тогда он беспрепятственно сможет называть их своими. Поэтому он так и всполошился, когда я вдруг отсрочила вступление в сонм невест Христовых.

Меня отвлекло шуршание сворачиваемого Отилией свитка.

— О чем задумалась, мое Лунное Серебро?

Она часто так меня называла. А за ней и другие. Дело в том, что у меня очень светлые волосы. Длинные, прямые и густые. Я люблю заплетать их в косу и перебрасывать через плечо. И хотя это и суетно, но мне будет жаль обрезать их, когда я стану бенедиктинкой.

Я вздохнула.

— Прочти, что ты написала.

Еще месяц назад нам было поручено переписать старую саксонскую поэму «Беовульф». С тех пор как наш король Генрих первым браком женился на саксонке, у англичан поэма стала популярной. И аббат Ансельм заказал нашему монастырю ее рукопись для одного из своих знатных покровителей. Мы работали споро, но потом сестра Стефания слегла с простудой, а мне поручили к Рождеству привести в порядок счета монастырского хозяйства. Теперь над рукописью работала только Отилия. И делала это с присущими ей аккуратностью и старанием.

— Прочти! — просила я, согревая дыханием озябшие пальцы.

Голос у Отилии был мягкий и мелодичный. Она происходила из нормандского рода, но саксонский знала, как родной.

Не слышно арфы,

не вьется сокол

в высокой зале,

и на дворе

не топчут кони, —

всех похитила,

всех истребила

смерть пагуба!.. [31]

Она умолкла и как-то смущенно поглядела на меня. Словно опасалась задеть меня намеком на поражение моих соплеменников. Но все это происходило так давно… А Отилия была здесь, и была моей подругой.

И я заговорила о другом:

— Слушай, Отил, знаешь, что попросили переписать для одного лорда? Мать Бриджит как глянула, так и закрыла это под замок. Но я заметила, как сестра Стефания тихонько почитывает. И я видела, как она открывает ларец. Хочешь и мы почитаем? Это отрывки из «Искусства любви» Овидия.

Я тут же схватила ножичек для заточки перьев и, пользуясь тем, что Отилия не удерживает меня, стала возиться с замочком на ларце, который стоял в нише стены. Отилия нерешительно приблизилась. Она-то, конечно, святая, но еще слишком молода и любопытна.

Несколько листов пергамента были исписаны красивым почерком по-латыни. Таким четким, словно тот, кто их писал, не испытывал волнения. Меня же в жар бросало, когда я читала.

Любовь — это война, и в ней нет места трусам.

Когда ее знамена взмывают вверх, герои готовятся к бою.

Приятен ли этот поход? Героев ждут переходы, непогода,

Ночь, зима и бури, горе и изнурение…

…Но если вы уж попались, нет смысла таиться,

Ибо все ясно, как день, и ложны все ваши клятвы.

Изнуряйте себя, насколько хватит сил на ложе любви… [32]

— Ну как? Разве не великолепно?

Наверное, у меня горели глаза.

У Отилии тоже разрумянились щеки, но она быстро совладала с собой. Отошла, стала перебирать четки.

— Нам не следует этого знать, Гита. Это мирское. Мы же решили посвятить себя Богу. Не думай только, что я ханжа, но есть вещи, от которых мы должны отречься. А любовь и все эти чувства… Поверь, все это не так уж и возвышенно.

Я знала, о чем она говорит. Ей было десять, когда ее изнасиловал отчим, и она пришла в монастырь, спасаясь от мира, как от боли и грязи. Я же… Меня отдали в монастырь ребенком, я еще не могла разобраться, чего хочу, просто подчинилась воле матери, которая, овдовев, считала, что только тихая монастырская жизнь может уберечь ее дитя от недоброй судьбы.

Я села на прежнее место, но почему-то никак не могла сосредоточиться на счетах. Обычно я находила это занятие интересным, даже втайне гордилась, что разбираюсь в этом лучше настоятельницы. Слышала, как иные говорили, что с такими способностями я сама однажды стану аббатисой. Я ведь из хорошего рода, при поступлении за меня сделали щедрый вклад, я прекрасная ученица, и со мной советуются. Да, моя дальнейшая судьба была предопределена, и, наверное, это хорошо. Однако сейчас… То ли строки из Овидия так повлияли на меня, то ли уже давно душа моя утратила покой, но вместо работы я размечталась.

Тот, о ком я мечтала, даже не знал о моем существовании. Я его видела неоднократно, когда он наезжал в нашу обитель помолиться в часовне, где покоился прах его матери. Звали его Эдгар Армстронг, в нем текла кровь прежних королей Англии, и он был крестоносцем. Об этом не раз шептались мы, молоденькие послушницы, но в посетителе нас прельщали не столько его слава и положение, сколько привлекательная наружность. Эдгар Армстронг был высокий, сильный, гибкий. В нем было нечто от благородного оленя — этакое гордое достоинство и грация.

Мне нравилась его смуглая кожа — говорят, такая бывает у всех, кто провел в Святой земле несколько лет, золотисто— каштановые, красиво вьющиеся волосы и удивительные синие глаза. Я так хорошо его рассмотрела, потому что, едва он приезжал, ни о чем больше не могла думать, только бы увидеть его. Можете смеяться, но все мое существо — мое сердце, моя душа, моя кровь — все звенело, едва я украдкой бросала на него взгляд. Он же и не подозревал обо мне. Если и слышал, что в женском монастыре Святой Хильды живет внучка Хэрварда, то не проявлял никакого интереса. Конечно, он ведь такой могущественный и занятой человек, шериф Норфолка. Эдгар Армстронг — прекрасный, отчужденный, далекий… Для меня он был как солнце после дождя. Я никому не говорила об этом, даже на исповеди. Это был мой грех, но какой сладкий грех! Не возбраняется смотреть на прекрасное, дабы ощутить удовольствие. Эдгар — в этом имени мне слышался рокот струн, лязг стали и мурлыканье кошки.

В последний его приезд я и еще несколько послушниц взобрались на стремянки за оградой гербариума [33]и смотрели, как он разговаривает с матерью Бриджит у ворот обители. Позже говорили, что настоятельница просто лебезила перед ним — он ведь очень богат и всегда делал щедрые вклады монастырю, — но я тогда ничего этого не заметила, потому что видела только Эдгара. А потом, уже сев на коня, он вдруг повернулся и поглядел на нас. И мы замерли, как голубки перед горностаем. Он смотрел на нас, но как! — так игриво и ласково, чуть иронично и, может, чуть-чуть печально. А потом приложил руку к губам и сделал жест, словно посылая поцелуй.

Нас потом наказали. Но мне было в сладость даже наказание. И со мной такое творилось! У меня ныла, словно наливаясь, грудь, болел низ живота, холодели руки. Я мечтала, чтобы шериф увидел меня, обратил внимание, нашел красивой. Ведь все говорили, что я красива. И я теперь сама желала убедиться в этом, когда склонялась над своим отражением в бадье с водой или рассматривала себя в заводи у монастырской мельницы.

У меня очень светлая, гладкая кожа и румянец на скулах. Овал лица… Мать Бриджит меня недолюбливает, но даже она говорит, что оно красиво — нежная линия щек и подбородка, гладкий лоб. Брови у меня каштановые, выгнутые, как у королевны. Они значительно темнее волос, а ресницы еще темнее бровей и такие густые. Когда смотришь на отражение, кажется, что они очерчивают глаза темной линией, и от этого глаза выглядят выразительнее. Если глаза светло-серого, как металл, цвета вообще могут быть выразительными. А вот рот… Мне говорили, что это не английский рот, а французский — слишком пухлый и яркий. И неудивительно — моя мать родом с юга Нормандии, и от нее я унаследовала изогнутую, как лук, верхнюю губу и припухлую нижнюю. Как однажды лукаво заметила сестра Стефания, мужчины при взгляде на такие губы начинают думать о поцелуе. Несмотря на нескромность этого замечания, я осталась довольна.

А еще болтушка Стефания как-то обмолвилась, что мужчин ничто так не интересует, как женское тело. Но что в нем такого привлекательного? Грудь у меня не большая и не маленькая, но такая круглая. Вообще-то я слишком тоненькая и не очень высокая, однако у меня длинные стройные ноги. Так какая же я? Понравилась бы я Эдгару? И кому он послал тот воздушный поцелуй? Мне или всем нам?

От размышлений меня отвлек стук клепала [34]. Я даже вздрогнула.

— Что с тобой? — спросила Отилия. — Ты словно спишь с открытыми глазами.

Мы спустились во двор. Было время вечерней службы, на дворе давно стемнело. Сгущался туман, и в его белесой дымке монахини попарно двигались в церковь, неся в руках зажженные светильники. Сырость пробирала до костей. Через три дня сочельник, а никакого праздничного настроения. Наверное, я плохая христианка, если душа моя не ликует в преддверии светлого праздника Рождества.

В церкви на нас пахнуло холодом камней и ароматом курений. В этот сырой вечер на службе было всего несколько прихожан. Они стояли на коленях и, пока священник читал молитву, повторяли за ним слова, так что пар от дыхания клубами шел у них изо рта.

Монахини попарно прошли в боковой придел, где их от прихожан отделяла решетка. Они заняли свои места на хорах — впереди монахини, позади послушницы. Настоятельница Бриджит и приоресса [35]стояли по обе стороны хоров, а регентша повернулась к нам лицом, сделала знак, и мы запели Angelus [36].

Мы стояли, молитвенно сложив ладони, опустив глаза под складками головных покрывал, закрывающих чело. Однако, как я ни старалась сосредоточиться на молитве, вскоре почувствовала на себе чей-то взгляд. Не выдержав, я посмотрела туда, где стояли прихожане.

Утрэд. Это был мой человек. Вернее, его родители были моими крепостными, а сам он давно освободился и стал воином. Его грубая куртка с металлическими бляхами и тяжелая рукоять меча у пояса тотчас выделили Утрэда среди окрестных крестьян, одетых в серые и коричневые плащи. Именно он пристально смотрел на меня.

Я заволновалась. Если Утрэд здесь, значит, что-то случилось. Бывало и раньше, что мои люди навещали меня в обители Святой Хильды. Так повелось со времен моего детства, когда я осталась круглой сиротой. Крепостные саксы везли своей маленькой госпоже гостинцы — мед с наших пасек, теплые шерстяные носочки, запеченных в тесте угрей. Прежняя настоятельница не препятствовала этому, понимая, что осиротевшему ребенку приятно видеть знакомые лица. Но по мере того как я взрослела, крестьяне стали рассказывать мне и о своих нуждах, даже просить совета. И я поняла, что им несладко живется под властью жадного Ансельма. Люди постоянно жаловались на поборы, на жестокость слуг аббатства, на притеснения и унижения, чинимые ими. И так уж вышло, что их приезды со временем переросли для меня в повод для беспокойства.