— О! Да… да, я это знаю… Поверите ли, что я никогда не открываю журнала без содрогания… Мысль, что я могу увидеть имя, которое носила, замешанным в каком-нибудь кровавом процессе, человека, которого называла мужем, погибшего бесчестной смертью… И что ж, говорите вы о счастье в этом случае, предполагая, что я переживу его?..

— О! Сначала… и прежде всего, Полина, вы будете от этого не менее чисты, как самая обожаемая женщина… Не взял ли он сам на себя труда поставить вас так, что ни одно пятно от его грязи или крови не может вас достигнуть?.. Но я не хотел говорить об этом, Полина! В ночном нападении, в дуэли граф может найти смерть!.. О! Это ужасно, я знаю, не иметь другой надежды на счастье, кроме той, которая должна вытечь из раны или выйти из уст человека с его кровью и его последним вздохом!.. Но наконец для вас самой такое окончание не будет ли благодеянием случая… забвением Провидения?..

— Что ж тогда? — спросила меня Полина.

— Тогда, Полина, человек, который без условий сделался вашим покровителем, вашим братом, не будет ли иметь прав на другое имя?..

— Но этот человек подумал ли об обязанности, которую возьмет на себя, принимая это имя?

— Без сомнения, и он видит в нем столько обещаний на счастье.

— Подумал ли он, что я изгнана из Франции, что смерть графа не прекратит этого изгнания и что обязанности, которые я наложила бы на жизнь его, должна наложить и на его память?..

— Полина, — сказал я, — я подумал обо всем. Год, который мы провели вместе, был счастливейшим в моей жизни. Я говорил уже вам, что ничто не привязывает меня к одному месту столько же, как и к другому… Страна, в которой вы будете жить, будет моей отчизной.

— Хорошо, — отвечала мне Полина тем сладостным голосом, который более, нежели обещание, укрепил все мои надежды, — возвращайтесь с этими чувствами; положимся на будущее и вверим себя Богу.

Я упал к ее ногам и поцеловал ее колени.

В ту же ночь я оставил Лондон; к полудню прибыл в Гавр; почти тотчас взял почтовых лошадей и в час ночи был уже у своей матери.

Она была на вечере с Габриелью. Я узнал где; это было у лорда Г., английского посланника. Я спросил, одни ли они отправились; мне отвечали, что граф Гораций приезжал за ними; я наскоро оделся, бросился в кабриолет и приказал везти себя к посланнику.

Прибыв, я нашел, что многие уже разъехались; салоны начали редеть. Вскоре я увидел мать свою сидящей и сестру танцующей (одну со всем спокойствием ее души, другую с веселостью дитяти). Я остановился у двери, чтобы не сделать шуму посреди бала; впрочем, я искал еще третье лицо, предполагая, что оно не должно быть далеко. В самом деле, поиски мои были недолги: граф Гораций стоял, прислонясь к противоположной двери, прямо против меня.

Я узнал его с первого взгляда; это был тот самый человек, которого описала мне Полина, тот самый незнакомец, которого я видел при свете луны в аббатстве Гран-Пре; я нашел все, чего искал в нем: его бледное и спокойное лицо, его белокурые волосы, придававшие ему вид первой молодости, его черные глаза, наконец, эту морщину на лбу, которую за недостатком угрызений совести заботы должны были бы расширить и врезать глубже.

Габриель, окончив кадриль, села подле матери. Я попросил тотчас слугу сказать госпоже Нерваль и ее дочери, что их ожидают в передней. Мать моя и сестра вскрикнули от радости, заметив меня. Мать моя не смела верить глазам своим, видевшим меня, и рукам, прижимавшим, к ее сердцу. Я приехал так скоро, что она едва верила, когда я сказал, что получил ее письмо. В самом деле, вчера в это время я был еще в Лондоне.

Ни мать моя, ни сестра не думали возвратиться в танцевальный зал; они надели свои манто и приказали лакею подавать карету. Габриель сказала тогда несколько слов на ухо моей матери:

— Это правда, — вскричала последняя, — а граф Гораций?..

— Завтра я сделаю ему визит и извинюсь перед ним, — отвечал я.

— Но вот и он! — сказала Габриель.

В самом деле, граф, заметив, что эти дамы оставили салон, и не видя их опять, отправился отыскивать их и нашел готовыми уехать.

Признаюсь, по всему телу моему пробежала дрожь, когда я увидел этого человека, подходящего к нам. Мать моя почувствовала дрожь в руке моей; увидела взор мой, повстречавшийся со взором графа, и по инстинкту матери предугадала опасность прежде, чем один из нас открыл рот:

— Извините, — сказала она графу, — это сын мой, которого мы не видали целый год и который приехал из Англии.

Граф поклонился.

— Буду ли я один, — сказал он приятным голосом, — жалеть об этом возвращении и лишен счастья проводить вас?

— Вероятно, — отвечал я, едва сдерживая себя, — потому что там, где я, ни моя мать, ни сестра не имеют нужды в другом кавалере.

— Но это граф Гораций! — сказала мать моя, обращаясь ко мне с живостью.

— Я знаю этого господина, — отвечал я голосом, которому старался придать всевозможное оскорбление.

Я почувствовал, что мать моя и сестра задрожали; граф Гораций ужасно побледнел, однако ж ничто, кроме этой бледности, не выдавало его волнения. Он увидел страх моей матери и с учтивостью и приличием поклонился и вышел. Мать моя следила за ним глазами с беспокойством, пока он не скрылся.

— Поедем! Поедем! — сказала она, увлекая меня к крыльцу.

Мы сошли с лестницы, сели в карету и приехали домой, не обменявшись ни одним словом.

XV

Однако легко понять, что сердца наши были полны различных чувств; мать моя, едва приехав, сделала знак Габриели удалиться в свою комнату. Она подошла ко мне, бедное дитя, и подставила свой лоб, как делала это прежде; но едва почувствовала прикосновение губ моих, залилась слезами.

— Бедная сестра, — сказал я, — не должно требовать от меня вещей, которые, сильнее, нежели сам я. Бог создает обстоятельства, и обстоятельства повелевают людьми. С тех пор как отец наш умер, я отвечаю за тебя, я должен заботиться о твоей жизни и сделать ее счастливою.

— О! Да, да! Ты старший в семействе, — сказала мне Габриель, — все, что ты прикажешь, я сделаю, будь покоен. Но я не могу перестать бояться, не зная, чего боюсь, и плакать, не зная, о чем плачу.

— Успокойся, — сказал я, — величайшая из опасностей твоих теперь прошла, благодаренье Небу, которое покровительствует тебе. Возвратись в свою комнату, молись, как юная душа должна молиться: молитва рассеивает страхи и осушает слезы… Иди!

Габриель обняла меня и вышла. Мать моя следовала за нею глазами с беспокойством; потом, когда дверь затворилась:

— Что все это значит? — сказала она.

— Это значит, матушка, — отвечал я почтительным, но твердым голосом, — что супружество, о котором вы писали мне, невозможно и что Габриель не будет женою графа.

— Но я дала уже почти слово, — сказала мать моя.

— Я возьму его назад.

— Но наконец, скажешь ли ты мне почему… без всякой причины?..

— Неужели вы считаете меня таким безумцем, — прервал я, — который способен разрушить вещи, столь священные, как данное слово, если бы не имел причин?

— Но, верно, ты скажешь их мне?

— Невозможно! Невозможно! Матушка, я связан клятвою.

— Я знаю, что многое говорили против Горация, но ничего не могли еще доказать. Неужели ты веришь всем этим клеветам?

— Я верю глазам своим, матушка, — я видел.

— О!..

— Послушайте. Вы знаете, люблю ли я вас и сестру свою; вы знаете, что, когда дело идет о счастии вас обеих, я легко готов принять твердое решение; вы знаете, наконец, что в обстоятельстве, столь важном, я не способен пугать вас ложью. Да, матушка, клянусь вам, что если бы это супружество совершилось, если бы я приехал не вовремя, если бы Габриель называлась в этот час графинею Безеваль, тогда бы не осталось мне ничего более сделать — и я сделал бы, поверьте мне, — как похитить вас и дочь вашу, бежать из Франции с вами, чтобы никогда в нее не возвращаться.

— Но не можешь ли ты сказать мне?..

— Ничего… я дал клятву. Если бы я мог говорить, мне достаточно было бы произнести одно слово — и сестра моя была бы спасена.

— Итак, ей угрожает какая-нибудь опасность?

— Нет! По крайней мере, пока я жив.

— Боже мой! Боже мой! — сказала мать моя, — ты приводишь меня в трепет.

Я увидел, что позволил себе увлечься против воли.

— Послушайте, — продолжил я, — может быть, все это не столь важно, как я боюсь. Ничего не было еще положительно окончено между вами и графом, ничего не знают еще об этом в свете: какой-нибудь неопределенный слух, некоторые предположения и только, не правда ли?

— Сегодня только во второй раз граф провожал нас.

— Прекрасно! Возьмите первый предлог, какой вам попадется, не принимать его; затворите дверь вашу для целого света; для графа так же, как и для всех. Я беру на себя труд объяснить ему, что посещения его будут бесполезны.

— Альфред! — сказала испуганная мать моя, — будь благоразумен и осторожен.

— Будьте покойны, матушка, я постараюсь соблюсти при этом все необходимые приличия. Что касается причины, то назову ему одну.

— Действуй, как хочешь: ты глава семейства, Альфред, и я ничего не сделаю против твоей воли; но умоляю тебя именем Неба, умерь каждое слово, которое скажешь графу, и, если откажешь, смягчи отказ свой, сколь сможешь. — Мать моя увидела, что я беру свечу, чтобы идти. — Ах, Боже мой! — продолжила она. — Я и не подумала о твоей усталости. Ступай в свою комнату; завтра будет еще время подумать обо всем. — Я подошел к ней и обнял ее, она удержала меня за руку. — Ты обещаешь мне, не правда ли, успокоить гордость графа?

— Обещаю, матушка. — Я обнял ее в другой раз и вышел.

Мать моя сказала правду: я падал от усталости. Я тотчас лег в постель и проспал до десяти часов утра.

Проснувшись, я нашел у себя письмо графа. Я ожидал его, но не мог поверить, что оно будет таким сдержанным. Это был образец вежливости и приличия. Вот оно:

«Милостивый государь!

Несмотря на все желание мое доставить вам это письмо как можно скорее, я не мог послать его ни со слугою, ни с другом. Это могло бы возбудить беспокойство между лицами, которые столь дороги для вас и которых, я надеюсь, вы позволите и мне считать не чужими, несмотря на то, что произошло вчера у лорда Г.

Однако вы легко поймете, что несколько слов, которыми мы обменялись, требуют объяснения. Будете ли вы столь добры, чтобы назначить час и место, где можете мне дать его? Свойство дела требует, я думаю, чтобы это было тайной и чтобы не находилось при том других свидетелей, кроме тех, до которых оно относится; но, если вы хотите, я привезу двух своих друзей.

Вчера я доказал вам, мне кажется, что я смотрел уже на вас, как на брата; поверьте, что для меня дорого будет стоить отказаться от этого имени и что мне нужно будет идти наперекор всем моим надеждам, всем моим чувствам, чтобы считать вас своим противником и неприятелем.

Граф Гораций».

Я отвечал тотчас.

«Вы не ошиблись, граф: я ожидал письма вашего и со всею искренностью благодарю за предосторожность, принятую вами, чтобы доставить его ко мне… Но так как эта предосторожность будет бесполезной в отношении к вам и нужно, чтобы вы в возможной скорости получили этот ответ, то позвольте мне послать его со слугою.

Вы думаете справедливо: объяснение необходимо между нами; оно будет иметь место, если вам угодно, даже сегодня. Я поеду верхом и буду прогуливаться между первым и вторым часом пополудни в Булонском лесу в аллее Немой. Я не имею нужды говорить, что мне приятно будет там встретить вас. Что же касается свидетелей, мнение мое совершенно согласно с вашим: они не нужны при этом нервом свидании.

Мне не остается ничего более отвечать на письмо ваше, как говорить о чувствах моих к вам. Я бы очень искренно желал, чтобы те, которые вы питаете ко мне, могли быть внушены моим сердцем; к несчастью, их говорит мне моя совесть.

Альфред де Перваль».

Написав и отправив это письмо, я пошел к моей матери; она точно спрашивала, не приходил ли кто от Горация, и после ответа я нашел ее гораздо спокойнее. Что касается Габриели, она просила позволения и получила его: остаться в своей комнате. К концу завтрака мне привели лошадь. Приказания мои были в точности исполнены: к седлу были прикреплены ольстреди, в которые я поместил пару прекрасных дуэльных пистолетов, уже заряженных; я не забыл, что граф Гораций не выезжал никогда без оружия.

Я был на месте свидания еще в одиннадцать часов с четвертью: так велико было мое нетерпение. Проехав аллею во всю ее длину и поворотив назад, я заметил всадника на другом конце: это был граф Гораций. Узнав друг друга, каждый из нас пустил лошадь свою в галоп, и мы встретились на середине аллеи. Я заметил, что он, подобно мне, имел ольстреди у седла своей лошади.