Я в отчаянии, я хочу мстить, и придет ли мне в голову подумать о результате моего отчаяния?

Да что я говорю: я хочу мстить! В том-то и дело, что у меня нет решимости даже на это злодейское намерение. А если б была решимость, у меня нет средств для мщения. Что мне делать с этим ребенком, который сам не понимает того, что он настряпал! Не армянин же я, чтоб похаживать с кинжалом около «злодея» и «изменницы»[54], я не обладаю тем искусством, с которым иной важный господин умеет каждую минуту терзать несчастную свою жену, заставлять ее платить годами мучений за час заблуждения, да еще заблуждения ли?

Ты говоришь, чтоб я призвал на помощь свой разум и обратил бы его против страсти. Ты советуешь мне призвать на помощь и философию, и остатки идеальных чувств, и привязанность к когда-то любимым теориям. Ты как будто забыл, что я человек, и человек влюбленный, — что доктринерствовать и строить теории легко на литературном вечере, легко в романе, а не в жизни… Призвать разум! Да против кого? Не против страсти ли? Хорошо, если бы дела шли так ровно и разум знал бы только бороться со страстью. А во мне разум борется с разумом, страсть идет против страсти, я распался на два разума, страсть моя разделилась надвое, и страшное междоусобие это не кончилось, и я не знаю, чем оно кончится.

Я могу решиться на позорное дело, несмотря на мое отвращение к злодейству, могу кончить любовь мою жалкою трагедиею, но среди всеобщей ненависти, я знаю, ты один не обвинишь меня; я раскрыл перед тобою состояние моего духа.

Я не могу отвечать и за следующий день; может быть, я явлюсь героем великодушия; — люди поглупее окрестят меня графом Монте-Кристо, пламенные юноши почтут меня новым Жаком[55], только ты один знай, что в моих поступках не может быть ни злодейства, ни великодушия…

Я слаб перед судьбою: пусть обстоятельства решают и мою, и ее, и его участь; я умываю руки; у меня нет сил действовать!

Ты кончаешь свое письмо язвительными выходками против Гименея, восхваляешь мне выгоды гордого одиночества, говоришь, что права женщин святы, что женской любви никто не предписывает законов…

Прекрасные речи, дельные, хоть давно избитые замечания, а за ними опять «право», опять отвлечения, опять холодные истины!..

Какая мне нужда до прав женщины, что мне за надобность знать теорию любви, изведать ее основные законы. Все это слова и слова.

В настоящую минуту для меня не существует ни общества с его предрассудками, ни женщин с непризнанными правами. Общество может оскорблять меня, может хвалить меня, женщины могут все исчезнуть с лица земли, могут возмутиться против мужчин, положение мое ни на волос не переменится от всего этого.

Я так же буду силиться, изнемогать и колебаться, так же буду плакать по ночам; я буду плакать, я, с моею плешивою головою!

Оттого, что нас только трое во всем мире: я, Полинька и Галицкий. Я бы хотел дорожить мнением общества, я б хотел вступиться за так называемое «опозоренное имя мое», может быть, предрассудок этот дал бы мне силу действовать.

Довольно разбирать твое письмо; я чувствую, как исчезает минутный проблеск хладнокровия: горячая кровь подступила к моему сердцу, она идет выше, давит мне горло, пальцы мои холодны, как лед… тоска начинает грызть меня.

. . . . . . . . . . . . . . . .

Стыдно, стыдно унывать!.. Я собираюсь опять с силами.

Сейчас воротился я из ее комнаты. По моему распоряжению, она сказывается больною, никто из знакомых не знает, приехал ли я в Петербург и где живу я теперь. Иначе нельзя поступать; чем бы ни разыгралась моя история, секрет строжайший необходим, да и хранить его нетрудно.

Теперь только, сообразив все прошлое, понял я, какая широкая пропасть отделяет Полинькину натуру от моей. В счастии я сам себя обманывал, а теперь, при первой беде, все открылось передо мною. Довольно взглянуть на теперешнее положение жены моей, чтобы понять, что все между нами кончено, что нам не сойтись более.

Горесть ее трогательна, жалка, но как далека она от горести разумной! Она плачет целый день, если я говорю с нею, она отвечает мне так, как подсудимые отвечали великому инквизитору. Иногда на нее припадает охота молиться, долго, долго… Она уверена: преступление ее так ужасно, что и в аду не сыщется для нее места!

Сообрази все это и пожалей обо мне. Нет надежды на соединение, нет надежды на забвение… любовь для меня кончилась, пьеса разыгралась и не возобновится…

Один вопрос меня терзает: что значит любовь ее к Галицкому? Правильное ли это стремление двух страстных юношеских натур одна к другой, истинная ли это, продолжительная ли страсть?

Или это одна неосторожная вспышка, «кончившаяся падением», как говорят романисты? О, если б оно было так! Я бы сумел воротить прошедшее, зажать рот Галицкому! Такая любовь, как моя, не распадается с одного разу.

С этой мыслью я пришел в Полинькину комнату вчера вечером. Она сидела и плакала. Я начал говорить с нею твердо, но ласково.

— Дитя мое, — сказал я ей, — не из пустяков ли ты горюешь? Забудем на полчаса прошлое: вообрази, что я твой доктор и что ты больна в самом деле.

Она глядела на меня с ужасом. Я был уверен, ее расстроенному воображению пришла на мысль история мужа, который, под предлогом болезни, запер в желтый дом «коварную изменницу».

Я продолжал, усиливаясь хранить свое спокойствие:

— Наш разговор будет несколько тяжел. Что же делать, друг мой? Надо смело глядеть в глаза беде, не прятаться от нее, не плакать… Скажи мне просто и откровенно: любишь ли ты Галицкого?

Она стала плакать, просила пощадить ее, не говорить с ней, изъявила готовность умереть, чтобы смыть с моего имени страшное пятно…

Я стиснул зубы и начал выходить из себя. Однако я понял, что последний вопрос мой был слишком тяжек: понемногу я стал наводить речь на знакомство ее с Галицким, стал расспрашивать о его поведении, о ходе его страсти. Вдруг Полинька упала передо мной на колени, схватила мои руки.

— Он не виноват, — говорила она, — это я погубила вас обоих, я одна всему причиною; он еще молод, он дитя, ты простишь его… пусть я одна погибну…

Вот к чему вела меня моя заботливость! Вот в какую сторону перетолковала она мои расспросы… Слышишь, она его погубила! О женщины, женщины! О милое самоотвержение!

Злоба захватила мое дыхание, сердце мое сильно билось. Вражда, бессознательная, беспричинная вражда наполнила всю мою душу. Я бы хотел растерзать это милое существо, которое плакало передо мною, которого вся вина состояла в том, что оно не могло понять меня… Я отдал бы жизнь, чтоб на один час сделать женщину из этого ребенка, чтоб поселить в ее душе страсть ко мне, чтоб заставить ее вымаливать у меня любви и чтоб с черною радостью отвергать ее порывы, все сокровища только что пробужденной души.

Я никогда так низко не падал, как в эту минуту; но я преодолел себя и ушел из ее комнаты.

Пробовал я пустить к себе Галицкого и расспросить его. С первых слов он понес ахинею страшную. Я почти выгнал его; он ночи простаивал под Полинькиными окнами, так что я, во избежание скандала, переехал на дачу.

Теперь ты понимаешь мое положение, добрый Павел Александрыч. Мало мне своего горя: все мои попытки действовать падают и разрушаются. Никто меня не понимает, я похож на человека, приехавшего в незнакомый край для очень важного дела. Напрасно он бьется и хлопочет: всякой от него пятится, всякой боится в нем врага, а если и говорит с ним, то говорит каким-то непонятным языком…

Следовательно, пора кончить мое письмо. Я высказал мое положение и не могу прибавить ни одного слова. Во всяком случае, на что бы я ни решился, ты не останешься без уведомления.

А пора бы чем-нибудь кончить это дело…

ГЛАВА VIII

I

От Полиньки Сакс к m-me А. Красинской

Что я напишу тебе, друг мой? Я жива еще и здорова, по крайней мере телом здорова. Родные мои и знакомые думают, что я больна. Я сижу целый день одна, обложившись подушками. Так приказал он, Сакс.

Спасибо тебе, ангел мой, что ты не презираешь меня, что ты отвечала на несчастное письмо мое [56] и позволила писать к тебе. Без этого я бы впала в отчаяние: все отступилось от меня, страшная неизвестность меня давит.

Что будет со мною? Когда разразится над нами мщение оскорбленного мужа? Что будет с ним? Боже, сохрани его только!

Он жив. Я получила от него записку через мою Машу. Его также мучит страшное ожидание, он боится за меня… Сакс сказал ему то же, что и мне: «Через месяц ровно мы увидимся все и порешим это дело».

Странные слова! Какой гибельный смысл в них заключается? Что говорил нам взгляд этот, странный, неумолимый, холодный его взгляд? Что значит жизнь, которую он стал вести, эти чудные хлопоты и приготовления?

Брат твой писал, что он каждый день искал Сакса по городу, хотел узнать его намерения, напроситься на скорый конец дела, предложить ему удовлетворение и просить за меня.

Напрасный труд! Никто во всем городе не знает, где Сакс и что у него случилось в доме.

Слава богу, никто еще не знает обо мне, не проклинает и не презирает меня!

Ближайшие знакомые все уверены, что я больна и что мы на даче.

Мы точно на даче, но что это за дача! На отдаленном берегу Невы, в дремучем лесу, стоит этот дом, старый, огромный, безлюдный. В нем только я с моею горничною да Сакс с старым своим дядькою. Он уезжает чуть свет и возвращается поздно ночью. Лошади его храпят под моими окнами, шаги его слышатся по коридору. Ко мне заходит он только, если со мною Маша, заботливо спрашивает о моем здоровье, как будто я больна в самом деле. Перевезли меня на дачу эту вечером, в карете, наложенной подушками. Маше не запрещено исполнять мои поручения и даже носить письма, но ей страшно заказано сказывать кому бы то ни было, где мы живем. Я сама упрашиваю ее молчать: зачем губить с собою бедную девушку?

А грозный срок приближается. Через неделю кончится месяц… Боязнь отнимает у меня всю память о моей вине, я не могу плакать и раскаиваться… Что ждет нас через неделю? Что будет с Александром? Больше ни о чем не могу думать…

Страшные картины грезятся мне и во сне и наяву. Ты помнишь романс о черной шали[57], по которому нас маленьких учили петь? Недаром я боялась этой песни, в которой беспрестанно говорится про кровь… А потом, помнишь ты страшную книгу, в которой рассказывалось, как муж нашел у жены любовника и велел камнями заложить двери комнаты, в которой он спрятался? Обо всем этом мне и снится и думается…

Кто разгадает этого грозного и непроницаемого человека? В полтора года замужства я не сумела понять его… Бог один ведает, что у него на уме…

А обида была так тяжка… Боже мой, боже мой!

Что делают родители мои? Помнят ли они обо мне? Не проклинают ли они меня? На все письма мои к маменьке не получила я ответа. Неужели она не жалеет обо мне? Я бы не так поступила с моей дочерью.

Разве я забыла мою обязанность нарочно затем, чтоб оскорбить мою мать? Разве я мало боролась и мучилась перед моею погибелью? Или я не стояла перед нею на коленях, не просила ее защиты? Маменька, пусть бог простит тебя.

Вчера вечером вошли в мою комнату какие-то люди с угрюмыми лицами. Старший из них сел возле меня и говорил мне что-то о супружеской обязанности… о чем-то спрашивал. Со страху и от стыда я ничего не понимала.

Вдруг вошел Сакс, еще угрюмее, еще мрачнее, нежели в тот день… Он сделал знак страшным людям и увел их от меня. Долго слышала я их голоса над моею головою: они о чем-то спорили, потом замолчали. Я вся дрожала.

Опять отворилась дверь, вошел Сакс с бумагою в руках.

— Полина Александровна, — сказал он, — исполните ли вы мою просьбу? Ручаюсь, что она будет последняя. Подпишите эту бумагу не читавши: в ней идет дело о чести вашей… больше я ничего не скажу.

И опять тот же холодный, непонятный взгляд. Кто устоял бы против этого взгляда? Я подписала бумагу, он поклонился и вышел.

Была ночь, я подошла к окну. Нева бушевала и плескалась под самым домом, старые ивы длинными ветками нагибались до воды. Сучья каких-то серых, игловатых дерев врывались в окно. А на всем берегу росли сосны, и невдалеке мелькал между ними белый крест. Что-то ужасное случилось когда-то на этом месте. А что еще готовилось!

Боже мой, скорее бы прошла страшная эта неделя. Пусть будет что будет. Спаси только его, моего Сашу…

Какое право имеет этот жестокий человек меня мучить? говорить, что я больна, отдалять меня от родных, от всякой помощи? Зачем окружает он меня тайною, зачем дал он нам длинный, тягостный срок?.. Или я раба его, или я не человек, или я не равна ему? Кровь моя кипит, смелые мысли бродят в голове, только, бог свидетель, я не о себе думаю… я преступница… я возмущаюсь только, когда думаю о его участи. Ах! Маша несет мне записочку. Это от него! Я скажу тебе, что он пишет.