Я увез свою жертву – ибо я считал ее своей жертвой – в уединенное, скрытое от всех место. Я обращался к лучшим врачам в Англии – все было тщетно. Днем и ночью находился я подле нее, но ни разу, ни на мгновение она меня не узнала. Однако иногда, в разгар самого жестокого бреда, имя мое произносилось в порыве какого-то страстного восторга, черты лица моего припоминались, ибо я для нее отсутствовал, меня здесь не было, – и из слов ее можно было понять, что образ мой возникает перед нею во всех мельчайших подробностях. В такие мгновения, когда с нами не было ни единой живой души, я становился перед нею на колени, сжимал ее бледные руки, отирал ей пот со лба, смотрел в ее искаженное судорогой лицо, говорил с нею голосом, который некогда мог успокоить самое жестокое ее волнение, и в смертельном отчаянии убеждался, что глаза ее смотрят на меня с полной отчужденностью и равнодушием или же с величайшим ужасом и отвращением. Но время от времени она произносила слова, от которых я оледеневал до мозга костей. Я не мог, не хотел верить, что они имели какое-то значение, что в безумии их был скрыт некий смысл, но тем не менее они проникали мне в душу и терзали ее, как всепожирающее пламя. В этом бреде была какая-то правда, в этой бессвязности – логика; но я еще не испил своей чаши до дна.
Под конец один врач, который, по-моему, больше чем другие разбирался в таинственных проявлениях этой ужасной болезни, посоветовал мне увезти Гертруду туда, где протекало ее раннее детство. «Подобные места, – вполне справедливо сказал он, – на всех стадиях жизни вспоминаешь с особенной любовью. А я замечал, что зачастую душевнобольные легче припоминают места, чем людей. Может быть, если удастся оживить одно звено в цепи, оно потянет за собою и другие».
Я принял этот совет и переехал в Норфолк. Дом ее детства находился в немногих милях от кладбища, где ты меня однажды встретил, а на кладбище этом похоронена была ее мать. Она умерла еще до побега Гертруды из родительского дома, отец же скончался после него. Быть может, мои страдания – лишь справедливое возмездие! Дом перешел в чужие руки, и мне нетрудно было снять его. Слава богу, я не испытал муки встретиться с кем-либо из родственников Гертруды.
Мы переехали в этот дом ночью. В комнату, где она раньше спала, я велел перенести мебель и книги, которые, как я разузнал, находились там в те годы. Мы уложили ее на ту же кровать, на которой она, теперь такая изможденная, так страшно изменившаяся, спала в те дни, когда была молода и невинна. Я закутался в плащ и сел в дальнем углу комнаты, считая тоскливые минуты, оставшиеся до рассвета. Не буду вдаваться в подробности – опыт частично удался, – но лучше бы бог этого не допустил! Лучше бы сошла она в могилу, не раскрыв своей ужасной тайны! Лучше бы, но…
Тут голос Гленвила прервался и ненадолго воцарилось молчание, а затем он продолжал:
– У Гертруды теперь нередко наступали светлые промежутки. Но достаточно было моего появления, чтобы они сменялись буйным бредом, еще более нечленораздельным, чем когда-либо раньше. Она убегала от меня с душераздирающими воплями, закрывала лицо руками, и, пока я находился в комнате, казалось, будто она угнетена и одержима такими-то сверхъестественными силами. Как только я удалялся, она понемногу приходила в себя.
Для меня же это было горше всего: не иметь возможности заботиться о ней, ухаживать за нею, лелеять ее – значило потерять последнюю надежду. Но беспечные, занятые только мирским люди даже грезить не могут о глубинах истинной любви. Целыми днями я сторожил у ее двери, и для меня было величайшей милостью уловить хотя бы звук ее голоса, услышать, как она ходит по комнате, вздыхает, даже плачет. А ночью, когда она не могла знать о моем присутствии, я ложился подле ее кровати. Когда же мною ненадолго овладевал тревожный сон, она являлась мне в мгновенных, ускользающих грезах, озаренная своей преданной любовью, своей красотой, которые некогда составляли мое счастье, были для меня всея миром.
Однажды, когда я стоял на своем посту у ее двери, меня спешно вызвали к ней – она билась в судорогах. Я помчался наверх, схватил ее в объятия и держал, пока припадок не прошел. Мы уложили ее в постель. Она больше не вставала, но на этом смертном ложе слова, произносившиеся ею в бреду, а также причина ее заболевания, наконец, получили объяснение – тайна раскрылась.
Была тихая, глубокая ночь. Ущербный месяц светил сквозь полузакрытые ставни; озаренная его торжественным, неумирающим сиянием, она уступила моим мольбам и открыла мне все. Этот человек – мой друг Тиррел – осквернял ее слух своими домогательствами; когда же она запретила ему появляться в доме, он подкупил женщину, которую я при ней оставил, чтобы она передавала его письма. Женщина была уволена, но Тиррел оказался большим негодяем, чем можно вообразить: как-то вечером, когда она была одна, он проник в дом. Придвинься поближе ко мне, Пелэм… еще ближе… я скажу тебе на ухо… Он употребил силу… насилие! В ту же ночь сознание покинуло Гертруду… Остальное ты знаешь.
С того мгновения, как я уловил смысл прерывистых фраз, которые произносила Гертруда, словно какой-то демон завладел моей душою. Все человеческие чувства как бы исчезли из моего сердца – оно всецело отдалось одному пламенному, ненасытному, яростному желанию, и это была жажда мщения. Я хотел уже оторваться от ее ложа, но рука Гертруды крепко сжала мою и удержала меня. Эта рука, влажная и холодная, становилась все холоднее и холоднее… пальцы разжались… рука упала… я взглянул на Гертруду… легкая, но зловещая дрожь прошла по лицу ее, казавшемуся еще более призрачным в призрачно-белесоватом лунном свете, тело свело судорогой, какой-то лепет вырвался из разжавшихся бесцветных губ. Остального досказывать не буду… Ты знаешь… Ты сам догадаешься.
На той же неделе мы похоронили ее на пустынном кладбище, где она в минуты просветления высказывала желание лежать рядом с могилой своей матери.
Глава LXX
…Жизнь во мне дышала,
Но дать покоя не могла:
Змея мне сердце обвивала
И ядом гнева душу жгла.
– Слава богу, самая мучительная для меня часть моей истории окончена. Теперь ты можешь понять, как случилось, что мы с тобою встретились на ***ском кладбище. Я поселился в домике неподалеку от могилы, где покоились останки Гертруды. Каждую ночь ходил я в это безлюдное место, жаждал улечься подле моей навеки уснувшей подруги и все время оплакивал ее, думая только о себе. Я простирался ниц на могильном холме, я смиренно проливал слезы. Сердце мое, измученное до предела, забывало обо всем, что пробудило в нем самые бурные страсти. Ненависть, жажда мщения – все исчезло. Я поднимал лицо свое к благостным небесам, я взывал к ним, и голос мой громко звучал в мирном безмолвии ночи. Когда же голова моя снова падала на хладную могильную насыпь, я не думал ни о чем, кроме сладостных первых дней нашей любви, кроме горестной преждевременной смерти моей любимой. В одно из таких мгновений услышал я твои шаги, вторгшиеся в царство моей скорби; и в это мгновение, когда кто-то другой увидел меня, когда чьи-то другие глаза проникли в святилище моей печали, с этого самого мгновения вся нежность и святость, еще таившиеся в душе, одержимой темными страстями, исчезли, подобно тому, как свертывается пергаментный свиток. С новой силой овладела мною жалящая память, и отныне ей суждено было стать основным стержнем, ключом моего существования. Снова вспомнил я последнюю ночь Гертруды, снова трепетал, прислушиваясь к приглушенному лепету, страшный смысл которого постепенно проникал мне в душу, снова ощущал холодное-холодное, влажное прикосновение прозрачных, мертвеющих пальцев. И снова ожесточил я свое сердце железной решимостью и дал клятву неискоренимой вечной ненависти и беспощадного мщения.
Наутро после той ночи, когда ты застал меня на кладбище, я покинул свою обитель. Я отправился в Лондон и попытался как-то привести в порядок свои мстительные замыслы. Прежде всего следовало установить, где сейчас находится Тиррел. Случайно выяснил я, что он в Париже, и выехал туда через два часа после того, как были получены эти сведения. По приезде я скоро нашел его, ибо знал, где бывают игроки. Однажды ночью я увидел его в игорном притоне. Ясно было, что он в стесненных обстоятельствах и что за столом ему не везет. Не замеченный им, я упивался, глядя, как изменяются черты его лица по мере того, как в них отражаются все ужасные, мучительные ощущения, которые можно пережить лишь у игорного стола. И пока я смотрел на него, впервые осенила меня мысль об особенно изысканной, утонченной мести. Поглощенный связанными с этой мыслью соображениями, я направился в совершенно пустую соседнюю комнату. Там я уселся и принялся более подробно обдумывать свой еще смутный, принявший лишь самые общие очертания замысел.
Сам лукавый искуситель рода человеческого послал мне верного помощника. Я сидел, погруженный в задумчивость, как вдруг услышал, что кто-то назвал меня по имени.
Я поднял глаза и увидел человека, которого часто видел с Тиррелом и в Спа и на лечебных водах, где мы с Гертрудой встретили Тиррела. Это была личность низкая – по происхождению и по натуре, но за склонность к грубому юмору и пошлую предприимчивость люди, разделявшие вкусы Тиррела, считали его человеком разносторонне одаренным и чем-то вроде Йорика. Благодаря этой незаслуженной славе, а также своему увлечению игрой, которое уравнивает людей самого различного общественного положения, он в некоторых кругах принимался за человека более высокого ранга, чем был в действительности. Нужно ли говорить, что речь идет о Торнтоне? Я знал его очень мало; однако же он заговорил со мною так, словно мы были друзьями, и попытался завести со мною беседу.
«Видели вы Тиррела? – сказал он. – Он опять принялся за свое: знаете, что ты впитал с молоком матери, и так далее». Я побледнел, услышав имя Тиррела, и ответил очень коротко, что именно – уже не помню. «Ага! – продолжал Торнтон, глядя на меня с наглой фамильярностью. – Я вижу, вы ему не простили: в *** он сыграл с вами гнусную шутку – соблазнил вашу любовницу или что-то в этом роде, он мне рассказывал. А скажите, что с этой бедной девушкой?»
Я не ответил, сердце у меня упало, захватило дыхание. Все мои страдания показались мне ничем по сравнению с только что перенесенным унижением. Это о ней… о ней… которая некогда была моей гордостью… честью… всей жизнью… о ней говорили так… и… я не в силах был думать об этом. Я быстро встал, бросил на Торнтона взгляд, который привел бы в полное замешательство человека, не столь бесстыдного и подлого, как он, и вышел из комнаты.
В эту ночь я, не смокнув глаз, лихорадочно метался на своей постели, точно это было ложе, усеянное шипами, и вдруг сообразил, какую пользу могу извлечь из Торнтона при осуществлении своего замысла. На следующее утро я разыскал его и подкупил (это было не очень трудно): он обещал мне хранить тайну и помогать. Всякому, видевшему и наблюдавшему не так много самых различных людей, как довелось тебе, план мщения, выработанный мною, показался бы каким-то вымученным, неестественным. Ибо люди, поверхностно судящие обо всем, готовы считать естественными всякие чудачества в спокойном течении повседневной жизни, но они неспособны представить себе их в бурном кипении страстей, а ведь именно в подобные мгновения хватаешься за любую нелепость, если она окажется средством, ведущим прямо к цели. Если бы тайные движения сердца смятенного, охваченного страстями, были открыты всем, в них можно было бы обнаружить гораздо больше романтического, чем во всех баснях, от которых мы с недоверием и презрением отворачиваемся, считая их преувеличенными и фантастичными.
Мысленно я строил тысячи планов мщения, но среди них смерть моей жертвы была лишь самой последней целью. Да, смерть – мгновенная судорога – представлялась мне лишь очень слабым возмездием за жизнь, ставшую медленной, непрерывной пыткой, на какую меня обрекло его предательство. Но мое страдание, мои муки я еще мог бы простить. Жало моей мести острила и яд ее питала мысль об участи, постигшей создание более невинное и более оскорбленное, чем я. Этой жажды мщения не могла утолить какая-либо обычная расплата. Если фанатизм удовлетворяется только дыбой и пламенем костров, ты легко можешь представить себе ненависть, которую испытывал я: столь же неукротимую и яростную, но притом смертельную, неуклонно стремящуюся к одной цели и справедливую. И если фанатизм мнит себя добродетелью, то так же было и с моей ненавистью.
Окончательно созревший у меня замысел состоял в том, чтобы все крепче и крепче привязывать Тиррела к игорному столу, быть неизменным свидетелем его безрассудств, наслаждаться его лихорадочным возбуждением и страхом, постепенно погружать его на самое дно нищеты, упиваться предельным унижением, которое он тогда испытает, лишить его помощи, утешения, сочувствия и дружбы с чьей бы то ни было стороны, незримо следовать за ним в какую-нибудь жалкую, грязную конуру, следить за борьбой, которую неутолимость желаний поведет в нем с возмущенной гордостью, в конце концов увидеть изможденное лицо, впавшие глаза, бескровные губы – ужасные, мучительные следы жестокой нужды, доводящей до голодной смерти. И тогда, у этого последнего предела, но не раньше, я открылся бы ему, предстал бы перед ним, простертым без надежды и помощи на смертном ложе, и крикнул бы ему в ухо, уже едва слышащее, то имя, которое сможет пробудить в нем страшные воспоминания, лишить его борющееся в предсмертных судорогах сознание последней опоры, последней соломинки, за которую он в безумии своем пытался бы ухватиться, и еще больше сгустить сумрак близкого конца, открыв его трепещущим чувствам преддверие разверстой пасти ада.
"Последние дни Помпей. Пелэм, или Приключения джентльмена" отзывы
Отзывы читателей о книге "Последние дни Помпей. Пелэм, или Приключения джентльмена". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Последние дни Помпей. Пелэм, или Приключения джентльмена" друзьям в соцсетях.