По всем этим причинам она сидела совсем тихо и смирно, созерцая метлы и щетки, которые все труднее становилось различить в быстро сгущавшихся сумерках, и утешая себя уверенностью, что ее в конце концов освободят.
Но вернемся к моей собственной драгоценной особе (ведь я лишь очень редко и неохотно, даже когда даю волю своему воображению, отвлекаюсь от нее). Тем временем я увидел в читальном зале Галиньяни лорда Винсента, внимательно просматривавшего «Избранные места из лучших английских писателей».
– А, любезный друг, – сказал он мне, – рад вас видеть; только что я удивительно удачно привел цитату: юные Беннингтоны топили какого-то несчастного щенка; самый младший мальчишка (мамаша щенков принадлежала ему) с серьезным, грустным видом следил глазами за щенком, покуда тот не перестал барахтаться, – и разревелся. «Что ж ты плачешь?» – спросил я. «Да уж очень это было жестоко – утопить бедняжку!» – ответил, всхлипывая, юный Филокин[314]. «Тьфу! – воскликнул я. – Quid juvat errores mersa jam puppe fateri?[315] Разве я не попал в самую точку? Помните, Пелэм, так ведь сказано у Клавдиана[316]? Подумать только, что такой бисер я метал перед этими невежественными в латыни малолетними обормотами! Кстати – виделись ли вы за это время с мистером Торнтоном?
– Нет, – ответил я, – не виделся, но я твердо решил в скором времени доставить себе это удовольствие.
– Поступайте как знаете, – молвил Винсент, – но вы окажетесь в положении ребенка, забавляющегося острыми предметами.
– Я не ребенок, – возразил я, – стало быть, ваше сравнение неудачно! Чтобы надуть меня, он должен быть хитер, как сам дьявол, или, по меньшей мере, как шотландец.
Винсент покачал головой.
– Пообедайте со мной сегодня в Роше, – предложил он. – Нас будет шестеро – все избранные умы.
– Volontiers;[317] но если вы сейчас свободны, прогуляемся сперва в саду Тюильри.
– С удовольствием, – сказал Винсент, беря меня под руку.
Проходя по улице де ля Пэ, мы увидели сэра Генри Миллингтона верхом на гнедой лошади, такой же неповоротливой, как он сам; глядя на коня и всадника, можно было вообразить, что оба они вырезаны из одного куска картона.
– Хотел бы я, – сказал Винсент, заимствуя это изречение у Лютрела[318], – «чтобы сей магистр искусств очистил грудь свою от скверны, коей она набита». Я дорого дал бы, чтобы узнать, в каком укромном уголке громоздкой махины, которая вот сейчас рысцой свернула за угол, обитает настоящее тело сэра Генри Миллингтона? Я живо представляю себе, как это жалкое, щупленькое нечто ежится там внутри, словно нечистая совесть. Да, правильно говорит Ювенал[319]:
Mors sola fatetur
Quantula sint hominum corpuscula[320].
– Все-таки у него величественная голова, – вставил я. Время от времени я соглашаюсь признать кого-либо красивым. Это создает видимость великодушия.
– Верно, – согласился Винсент. – Она словно создана для витрины парикмахерской. Но вот идет миссис К. – и с ней красавица дочь. С этими дамами вы должны познакомиться, если вы хотите видеть человеческую природу в какой-то мере отрешенной от той суетности, которая даже мужчин – и тех в свете делает похожими на модисток. Миссис К. – женщина чрезвычайно одаренная и к тому же весьма здравомыслящая.
– Редкое сочетание! – воскликнул я.
– Отнюдь нет, – возразил Винсент. – Ходячее мнение гласит, что одаренность и здравый смысл – несовместимы. Что касается меня, то если говорить о здравом смысле в суждениях, я скорее обратился бы за советом в серьезных делах к великому поэту или великому оратору, нежели к унылому труженику, который весь свой век прокорпел в какой-нибудь конторе. Здравый смысл – лишь один из видов таланта; гений – высшее его выражение; стало быть, различие заключается не в самой их природе, а в степени развития. Но возвращаюсь к миссис К. – она пишет, почти что импровизируя, прекрасные стихи, рисует превосходные карикатуры, охотно трунит над тем, что смешно, но никогда не станет высмеивать то, что хорошо. В чрезвычайно щекотливых обстоятельствах она проявляла такт и положительность, достойные высшей похвалы. Но если есть у нее качество еще более ценное, чем интеллект, – это ее душевная доброта; неудивительно, что она по-настоящему умна – самые лучшие плоды, самые чудесные цветы произрастают на тех деревьях, у которых здоровая сердцевина.
«Лорд Винсент становится поэтичным, – сказал я себе, – как он в действительности непохож на того человека, которым хочет казаться в свете! Но так обстоит дело с каждым из нас – все мы подобны античным актерам: сколь бы ни было прекрасно лицо, нам все же приходится носить маску».
Мы гуляли уже около часа, как вдруг Винсент вспомнил, что у него чрезвычайно важное дело на улице Жан-Жак-Руссо, а именно – купить обезьянку.
– По поручению Уормвуда, – пояснил мне Винсент, – он прислал мне подробнейшее письмо с описанием всех тех свойств и способностей, которыми обезьянка должна обладать. Я полагаю, она ему нужна, чтобы в какой-нибудь злой проделке излить все накопившееся в нем ожесточение, – неужели же я не помогу ему в таком благом начинании? Боже меня упаси!
– Аминь! – сказал я, и мы вместе отправились к торговцу обезьянками. После длительного обсуждения мы, наконец, остановили свой выбор на самом уродливом зверьке, которого я когда-либо видал: он был так безобразен, что – нет, я и не попытаюсь его изобразить – это невозможно! Винсент был в таком восторге от нашего приобретения, что решил немедленно взять обезьянку с собой.
– А что, зверек спокойный? – спросил я.
– Comme un oiseau,[321] – заверил нас продавец.
Мы заплатили за месье Жоко, подозвали фиакр и поехали в гостиницу, где жил Винсент; но оказалось, что его слуга ушел и забрал с собой ключи от комнат.
– Черт возьми! – воскликнул Винсент. – Впрочем, не беда: le petit monsieur[322] поедет с нами.
Итак, мы втроем снова сели в фиакр и поехали в знаменитую ресторацию на улице Монторгейль. Ах, блаженные воспоминания об этом обеде! Они кружат вокруг меня, и, очарованный ими, я погружаюсь в прошлое! Сейчас, когда я в тоскливом одиночестве, с резью в желудке перевариваю волокнистый, невообразимо жесткий – more anglico[323] британский бифштекс, меня обступают райские видения, передо мной escalopes de saumon[324] и laitances de carpes,[325] окутанные облачком пара, они источают тонкий, приятный аромат. Их сказочно прекрасный вид и нежный вкус являют разительный контраст тем мрачным, грубым, неугрызаемым изделиям, которые ныне вызывают у меня такую тяжесть под ложечкой! А ты, прекраснейшее из всех блюд – вечернее светило среди изысканных закусок – ты, что красуешься посреди трюфелей, гордо возвышаясь над темной волнистой грядой соуса – ты, божественный foie gras![326] Неужели ты изгладился из моей памяти? Нет, о нет! – напротив – я вижу тебя, обоняю, вкушаю и едва не испускаю дух, наслаждаясь тобой! Как! Гуся, того самого гуся, частью которого ты являешься, жарят живым, на медленном огне, для того чтобы печенка увеличилась в объеме, – и наш знаменитый almanach des gourmands[327] авторитетно заявил, что гусь рад-радешенек своим мученьям, затем что его ждет неувядаемая слава! Разве не предстает гусю в пророческом видении эта самая печенка увеличенной, облагороженной, разве не любуется он, как ее измельчают для паштетов и обжаривают для соте, окружают сонмом трюфелей, объявляют гордостью кулинарного искусства, сокровищем, блаженством, неземным счастьем гурманов? О ты, вознесенный превыше всех пернатых, достигший своего триумфа гусь – разве не ликовало твое сердце, даже когда твоя печень румянилась и разбухала внутри тебя, и ты погибал мучительнейшей смертью? И разве, подобный индейцу на костре, ты не исполнялся горделивой радости при мысли, что твои муки – и только они – даруют тебе славу?
После обеда мы очень развеселились. Винсент был неистощим в каламбурах и цитатах; мы хохотали, всячески его подзадоривали, и после каждой новой шутки бургундское еще быстрее шло вкруговую. В нашей компании месье Жоко был отнюдь не самым степенным; он щелкал свои орехи так же бойко, как мы отпускали остроты, он ухмылялся и трещал так же весело, как самые непутевые из нас. После кофе все мы так подружились, что решили не расставаться, и, прихватив Жоко, отправились ко мне, чтобы, вдохновляясь пуншем из ликера кюрасо, продолжить наше веселье и острить еще блистательнее прежнего.
Мы шумно ввалились в мою гостиную, и Бедо тотчас принялся делать пунш из кюрасо. Этот Ганимед[328] в образе слуги сам только что вернулся, – когда мы пришли, он как раз отпирал дверь. Мы быстро развели яркий огонь, и наши умы соответственно разгорячились. Месье Жоко сидел на коленях у Винсента – Ne monstrum[329] – так он именовал обезьянку, памятую классиков. Один из собутыльников вздумал поиграть с ней. Жоко разозлился, оскалил зубы, поцарапал обидчика, в придачу больно укусил – все это в один миг.
– Ne quid nimis[330] – хватит! – серьезно сказал Винсент, отнюдь не стараясь успокоить пострадавшего, который пришел в неистовство. Только полная немилость могла спасти обезьянку от мести того, с кем она так круто расправилась.
– Куда мы ее изгоним? – спросил Винсент.
– Вот куда, – ответил я, – в этот коридорчик. Дверь на лестницу заперта, зверек никуда не денется. – На этом и порешили.
Читатель, вероятно, помнит, что злосчастная «владелица замка» именно там претерпевала в этот момент все муки durance vile[331]. Бедо схватил осужденную обезьянку, отпер дверь из гостиной в коридорчик, швырнул туда Жоко и закрыл ее. Мы тем временем продолжали веселиться.
– Nunc est bibendum[332], – объявил Винсент, когда Бедо поставил пунш на стол. – Дартмор, произнеси-ка тост!
Лорд Дартмор был молодой человек необычайно живого нрава; живость до известной степени заменяла ему остроумие. Он хотел было ответить Винсенту, как вдруг из узилища, где находился Жоко, донесся вопль, затем – звуки, свидетельствовавшие о какой-то борьбе, а минуту спустя дверь с треском распахнулась, и в гостиную, визжа пронзительно, как чайка, влетела обезумевшая женщина, а на плечах у нее сидел Жоко; с этой «не сулившей добра высоты» зверек гримасничал и лопотал с такой злостью, словно в нем засела целая полсотня чертей. Два раза подряд обежав гостиную, бедняжка рухнула на пол и забилась в конвульсиях. Мы тотчас бросились к ней на помощь, но воинственный зверек, все еще сидевший на ней верхом, никого из нас не подпускал. Поворачиваясь то в одну, то в другую сторону, он скалил белые острые зубы и время от времени испускал какие-то угрожающие дьявольские звуки.
– Что же нам делать, черт возьми! – вскричал Дартмор.
– Делать? – переспросил Винсент, задыхаясь от смеха; он, однако, старался говорить серьезно. – Мы можем только, как Луций Опимий, заботиться, чтобы ne quid respublica detrimenti caperet.[333]
– Клянусь богом, Пелэм, обезьяна выцарапает даме ее прекрасные глаза! – воскликнул добросердечный Дартмор; он попытался было схватить обезьянку за хвост, но она едва не изодрала ему лицо своими когтями. Однако тот из нас, кто уже пострадал от свирепости Жоко и все еще жаждал мщения, чрезвычайно обрадовался этому благоприятному случаю и предлогу расквитаться с обидчиком. Схватив каминные щипцы, он тремя прыжками вплотную приблизился к обезьянке, которая издала вопль, прозвучавший дерзким вызовом, и одним ударом раскроил ей череп надвое. По ее тельцу пробежала судорога, она упала и тут же испустила дух.
Тогда мы подняли с полу злосчастную хозяйку гостиницы, положили ее на кушетку, и Дартмор влил ей в рот изрядную порцию пунша. Она постепенно пришла в себя, три раза подряд страдальчески вздохнула, вскочила на ноги и стала дико озираться вокруг. Большинство из нас – в том числе и я, несчастный – все еще хохотали; как только хозяйка, и без того достаточно взволнованная, заметила это, она вообразила, что стала жертвой преднамеренной подлой шутки. Губы у нее задрожали от гнева, она разразилась ужасающими проклятиями; не догадайся я забиться в угол, завладев трупом Жоко и храбро им обороняясь, – она, пожалуй, при помощи тех немудреных орудий, которыми природа снабдила ее руки, навек изуродовала бы чарующе нежные черты Генри Пелэма.
Когда, наконец, разъяренная женщина поняла, что ей никак не расправиться с нами, она выпрямилась во весь рост, отпустила звонкую затрещину Бедо, который, широко осклабясь, стоял возле нее, и величественно вышла из комнаты.
Мы снова уселись вокруг стола, более чем когда-либо расположенные изощряться в остроумии, и до самого рассвета длился фейерверк шуток на счет героини, застрявшей в коридоре, cum qua[334] (метко сказал Винсент) clauditur adversis innoxia simia fatis.[335]
Глава XIX
Прочь раскрашенных красавиц!
Мне противна наглость их!
Пещера Фальри источала аромат не более нежный – повсюду виднелись следы пьянства и обжорства. В глубине пещеры лежал, разметавшись, волшебник и т. д.
"Последние дни Помпей. Пелэм, или Приключения джентльмена" отзывы
Отзывы читателей о книге "Последние дни Помпей. Пелэм, или Приключения джентльмена". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Последние дни Помпей. Пелэм, или Приключения джентльмена" друзьям в соцсетях.