– Это так, – сказал Кален. – Но, разжигая в нем веру, ты лишил его благоразумия. Когда ему открылась истина, он пришел в ужас, наш мудрый обман, наши говорящие статуи и потайные лестницы пугают и возмущают его. Он тоскует, чахнет, все время что-то бормочет про себя. Он отказывается участвовать в наших обрядах. Кроме того, мне известно, что он часто бывает среди людей, подозреваемых в приверженности к новой, безбожной вере, которая отрицает всех наших богов и называет наших оракулов порождением того злобного духа, о котором гласят восточные предания. Наши оракулы, увы, мы хорошо знаем, чье это порождение!

– Этого я и боялся, – задумчиво сказал Арбак. – Когда мы виделись в последний раз, он осыпал меня упреками. А теперь он меня избегает. Я должен его найти, должен преподать ему новый урок, ввести его в преддверие Мудрости. Должен внушить ему, что есть две ступени святости: первая – Вера и вторая – Обман; одна – для черни, другая – для избранных.

– Я никогда не стоял на первой ступени, – сказал Кален, – и, думаю, ты тоже, мой милый Арбак.

– Ты ошибаешься, – серьезно отозвался египтянин. – Я и сейчас верую, но, конечно, совсем не в то, чему учу, ибо в природе есть святость, против которой я не могу и не хочу ожесточать свое сердце. Я верю в свои знания, и они открыли мне… Но это неважно. Поговорим о вещах более земных и приятных. Судьба Апекида тебе известна, но чего хочу я от Ионы? Ты уже знаешь, я хочу сделать ее своей повелительницей, своей невестой, Исидой моего сердца. Я и не подозревал до встречи с ней, что способен на такую любовь.

– Из тысячи уст я слышу, что она – вторая Елена Прекрасная, – сказал Кален и причмокнул губами, то ли одобряя вкус вина, то ли при мысли о красоте Ионы.

– Да, ей нет и не было равных даже в Греции, – продолжал Арбак. – Но это еще не все, у нее душа, достойная моей. Она обладает не женским умом – острым, блестящим, смелым. Поэзия сама льется с ее губ. Как бы ни была глубока и сложна истина, ум Ионы сразу овладевает ею. Ее воображение и разум не мешают друг другу, они согласно влекут ее вперед, подобно тому как ветры и волны согласно влекут вперед прекрасное судно. И с этим сочетается смелость и независимость мысли. Она может жить в гордом одиночестве, может быть столь же смелой, как и нежной. Именно такую женщину я тщетно искал всю жизнь. Иона должна быть моей!

– Значит, она еще не твоя? – спросил жрец.

– Нет. Она любит меня, но только как друга, любит лишь разумом. Она ценит во мне ничтожные добродетели, которые я презираю, а презирать добродетели – в этом и есть высшая добродетель. Но послушай, я расскажу тебе про нее. Брат и сестра молоды и богаты. Иона горда и честолюбива, она гордится своим умом, своим поэтическим даром, своим очарованием. Когда ее брат покинул мой дом и переселился сюда, в ваш храм, она, чтобы не расставаться с ним, тоже переехала в Помпеи. Ее таланты сразу привлекли здесь внимание. Она приглашает к себе на пиры множество гостей, которых очаровывает ее пение, пленяют стихи. Ей льстит, что ее считают наследницей Эринны[70].

– Или Сапфо?

– Но Сапфо, не знающей любви! Я поощрял в ней смелую общительность, поощрял тщеславие. Пусть окунется с головой в роскошь нашего веселого города. Слушай, Кален! Я хотел затуманить ее ум, и тогда она готова будет принять дыхание, которым я намерен даже не овеять, а наполнить ее душу, чистую, как зеркало. Я хочу, чтобы ее окружали поклонники, пустые, суетные, легкомысленные (которых она неизбежно будет презирать), чтобы она почувствовала потребность любви. А потом, когда она будет отдыхать, устав от шума и волнений, я стану плести свои сети – разжигать ее любопытство, будить в ней страсть, овладевать ее сердцем. Потому что не молодым, блестящим красавцам суждено пленить Иону. Нужно покорить ее воображение, а жизнь Арбака вся состоит из торжества над человеческим воображением.

– Значит, ты не боишься соперников? А ведь италийские юноши умеют нравиться женщинам.

– Нет. Греческая душа Ионы презирает римских варваров. Она перестала бы уважать себя, если б допустила хоть мысль о любви к кому-нибудь из этого племени выскочек.

– Но ведь ты египтянин, а не грек.

– Египет, – ответил Арбак, – это мать Афин. Богиня-хранительница этого города – наше божество, а основатель Афин, Кекроп, бежал из египетского Саиса. Все это я ей уже внушил. Во мне она чтит древнейшую из царских династий на земле, но, признаюсь, все же у меня есть на этот счет неприятные подозрения! Она стала молчаливее прежнего, предпочитает печальную и тихую музыку, вздыхает без видимой причины. В ней уже зарождается любовь или только потребность в любви. Но все равно пора действовать на ее воображение и сердце. В первом случае – занять место того, кого она любит, а во втором – вызвать в ней любовь к себе. Для этого я и пришел сюда.

– Чем же я могу тебе помочь?

– Я хочу пригласить ее к себе на пир, хочу ослепить, поразить ее, разжечь ее чувства. Я применю все искусство, с помощью которого Египет посвящал в таинства молодых жрецов, и под покровом религиозных тайн открою ей тайны любви.

– А! Теперь понимаю, это будет один из тех соблазнительных пиров, на которых мы, жрецы Исиды, несмотря на свои клятвы в умерщвлении плоти, не раз бывали.

– Нет, нет! Что ты! Неужели ты думаешь, что ее чистый взор подготовлен к такому зрелищу? Сначала нужно подумать о том, чтобы заманить в ловушку ее брата, а это гораздо легче. Выслушай же мои указания.

Глава V. Снова о слепой цветочнице. Рождение любви

Солнце весело заглядывало в красивую комнату Главка, которая, как мы уже говорили, называлась «комната Леды». Утренние лучи вливались в нее через ряды маленьких окон под потолком и через дверь, выходившую в сад, которым жители южных городов пользовались примерно так, как мы оранжереей. Размеры сада не позволяли гулять в нем, но зато там можно было отдыхать среди благоухающих цветов в великолепной праздности, которая столь мила жителям солнечного юга. И теперь легкий ветерок с моря приносил сладкие ароматы в эту комнату, где роспись на стенах яркостью красок соперничала с самыми красивыми цветами. Кроме великолепного изображения Леды и Тиндара[71], на стенах были и другие редкостные картины. На одной Купидон склонил голову на колени Венеры; на другой Ариадна уснула на морском берегу, не подозревая, что ее бросил Тесей[72] Солнечные лучи весело играли на мозаичном полу и ярких стенах, но еще веселее играла радость в молодом сердце Главка.

– Я видел ее! – говорил он, расхаживая по комнате. – Я слышал ее голос и даже разговаривал с ней, внимал ее дивному пению, она пела о славе Греции. Я нашел своего кумира, которого так долго искал, и, как кипрский скульптор[73] вдохнул жизнь в свое творение.

Возможно, монолог влюбленного Главка был бы гораздо длиннее, но в этот миг чья-то тень упала на порог и молодая девушка, почти еще ребенок, нарушила его одиночество. На ней была простая белая туника, закрытая у шеи и ниспадавшая до щиколоток; в одной руке она держала корзинку с цветами, а в другой – бронзовый кувшин; она выглядела старше своих лет и была мягкая, женственная, хоть и не красавица в обычном смысле этого слова, но не лишенная очарования; какая-то кроткая нежность сквозила во всем ее облике. Печаль и смирение согнали с ее губ улыбку, но не отняли у них прелести; двигалась она робко и осторожно, в глазах застыло горестное удивление, показывавшее, как страдает эта девушка, слепая с первого дня жизни, но глаза были совсем как зрячие, они блестели хоть и не ярко, зато безмятежно.

– Мне сказали, что Главк здесь, – проговорила девушка. – Можно войти?

– А, милая Нидия, это ты? – сказал грек. – Я знал, что ты не откажешь мне.

– Мог ли Главк сомневаться! – отвечала Нидия, покраснев. – Он всегда так добр к бедной слепой девушке!

– Разве может кто-нибудь относиться к ней иначе? – сказал Главк с братской нежностью.

Нидия вздохнула и после недолгого молчания спросила, не отвечая на его слова:

– Ты вернулся недавно?

– Сегодня я в шестой раз видел восход солнца в Помпеях.

– Здоров ли ты? Ах, мне незачем и спрашивать… Разве человек, видящий землю, которая, говорят, так прекрасна, может быть болен?

– Я здоров. А ты, Нидия… как ты выросла! В будущем году у тебя уже не будет отбоя от поклонников.

Нидия опять покраснела, но при этом слегка нахмурилась.

– Я принесла тебе цветы, – сказала она, снова не ответив на его слова, которые, видимо, ей не понравились, и, ощупью найдя стол, у которого стоял Главк, поставила туда корзину. – Это скромные цветы, но я только что их сорвала.

– Их не постыдилась бы принести и сама Флора[74], – сказал Главк ласково. – И я вновь повторяю свою клятву Грациям, что, пока ты здесь, я не надену венка, сплетенного другими руками.

– Как находишь ты цветы в своем саду? Хороши ли они?

– Они прекрасны, как будто за ними ухаживали сами Лары.

– Как мне приятны твои слова! Ведь это я, когда случалась свободная минутка, приходила сюда, поливала их и ухаживала за ними в твое отсутствие.

– Как мне благодарить тебя, прекрасная Нидия? – сказал грек. Главк и не подозревал, что его друзья в Помпеях помнят о нем.

Руки девушки дрогнули, грудь заволновалась под туникой. В смущении она отвернулась.

– Сегодня слишком жаркое солнце, бедные цветы ждут меня, – сказала она. – Ведь я была больна и вот уже девять дней не приходила к ним.

– Больна? Но твои щеки еще румянее, чем в прошлом году!

– Я часто хвораю, – сказала слепая девушка печально. – И чем старше я становлюсь, тем тяжелее мне моя слепота… А теперь я пойду к цветам!

Она слегка наклонила голову и, пройдя в сад, принялась поливать цветы.

«Бедная Нидия! – подумал Главк, глядя на нее. – Нелегкая у тебя судьба, ты не видишь ни земли, ни солнца, ни моря, ни звезд… И главное – ты не можешь увидеть Иону».

Он снова стал вспоминать минувший вечер. Но его приятные воспоминания были прерваны приходом Клодия. И если накануне Главк рассказал Клодию про свою первую встречу с Ионой и про то впечатление, которое она на него произвела, то теперь и мысли не мог допустить, чтобы хоть упомянуть при нем ее имя – так окрепла и выросла за один-единственный вечер его любовь. Он видел Иону, веселую, чистую, беззаботную, среди самых блестящих и развязных кавалеров в Помпеях, и очарование этой женщины заставляло самых дерзких уважать ее, а самых беспутных преображало до неузнаваемости. Чарующей силой своего ума и чистоты она, подобно Цирцее, совершила чудо, только наоборот, – превратила скотов в людей[75]. Тот, кто не мог понять ее душу, становился чище сердцем под воздействием ее красоты; тот, кто не понимал поэзии, по крайней мере, имел уши, чтобы слышать ее чудесный голос. Видя ее в таком окружении, видя, как она все очищает и озаряет своим присутствием, Главк чуть ли не впервые осознал благородство собственной души и понял, как недостойны этой богини все его мечты, его интересы, его друзья. Он словно вдруг прозрел и увидел огромную пропасть, которая отделяла его от друзей. Он осознал очищающую силу своего чувства к Ионе. Он понял, что отныне его удел – стремиться ввысь. Он не мог больше произнести ее имя, которое представлялось ему священным и божественным, в присутствии этого грубого и пошлого человека. Иона уже была не просто красивая девушка, которую он увидел однажды и не мог забыть, она была теперь повелительницей, кумиром его души. Кто не знал этого чувства? Только тот, кто никогда не любил.

Поэтому когда Клодий заговорил с восторгом о красоте Ионы, Главк лишь возмутился, что такие уста смеют ее хвалить. Он отвечал холодно, и римлянин решил, что страсть Главка угасла. Это едва ли огорчило Клодия, которому хотелось, чтобы Главк женился на еще более богатой наследнице – Юлии, дочери Диомеда, надеясь, что тогда золото этого богача быстро перекочует в его собственные сундуки. Разговор их был лишен обычной легкости, и, едва Клодий ушел, Главк решил пойти к Ионе. Выйдя за порог, он снова встретил Нидию, которая кончила свою работу. Девушка сразу узнала его шаги.

– Ты уходишь так рано? – спросила она.

– Да. Только безнадежный лентяй может сидеть дома, когда небо Кампании[76] сияет.

– Ах, если б я могла его видеть! – прошептала слепая девушка, но до того тихо, что Главк не услышал этой жалобы.

Она помедлила на пороге, а потом, ловко нащупывая дорогу длинной палкой, пошла домой. Скоро она оставила позади оживленные улицы и очутилась в том квартале города, куда редко заходили благопристойные и трезвые люди. Но слепота спасала ее от грубых и порочных зрелищ. В этот час улицы были тихи, и слух не оскорбляли бесстыдные крики, так часто раздававшиеся возле темных притонов, мимо которых лежал ее путь.

Она постучала в заднюю дверь таверны. Дверь отворилась, и грубый голос сразу же потребовал отчета в деньгах.

Прежде чем она успела ответить, другой, менее грубый голос сказал: