– О, прекрасно, – ответил челтенхемский корифей, обмахиваясь своей вудстоковской перчаткой. – Я не раз танцевал с ней на балах Олмэкского клуба!

– И хорошо она танцует? – полюбопытствовала миссис Доллимор.

– Превосходно, – ответил мистер Ритсон. – У нее такая миленькая, изящная, упоительная фигурка!

Сэру Ралфу этот «фишинебельный» разговор, по-видимому, наскучил. Он удалился.

– Скажите, пожалуйста, – спросила миссис Доллимор, – кто этот джентльмен?

– Сэр Ралф Румфорд, – с живостью ответил Смит. – Мой друг-приятель по Кембриджу.

– Интересно знать, долго он здесь останется? – не унималась миссис Доллимор.

– Думаю, что да, – ответил Смит, – если мы сделаем пребывание здесь приятным для него.

– Уж как хотите, а вы должны представить его мне, – заявила миссис Доллимор.

– С превеликим удовольствием, – сказал добряк Смит.

– А что, сэр Ралф – фешенебельный? – осведомился мистер Ритсон.

– Он – баронет! – весьма выразительно произнес мистер Смит.

– Эх! – воскликнул Ритсон. – Ведь можно иметь благородное звание и не быть фешенебельным.

– Уж это верно, – прошепелявила миссис Доллимор.

– Право, не знаю, – сказал Смит с простодушно-удивленным видом, – но у него семь тысяч фунтов годового дохода.

– В самом деле? – взвизгнула миссис Доллимор; изумление вернуло ей природные интонации.

В эту минуту к ней подошла молодая особа, тоже вся в цветах и кудряшках, и обратилась к ней, нежно называя ее «маменькой».

– Ты танцевала, душенька? – спросила ее миссис Доллимор.

– Да, маменька, с капитаном Джонсоном.

– О! – воскликнула родительница; она зловеще качнула головой и, многозначительно подтолкнув дочку, увела ее в противоположный конец зала, чтобы там поговорить с ней о сэре Ралфе и его семи тысячах фунтах годового дохода.

«Однако, – подумал я, – люди здесь престранные. Что ж, проникнем поглубже в эту страну дикарей». Задавшись такой целью, я направился прямо на середину зала.

– Это кто такой? – громким шепотом спросил мистер Смит, когда я поравнялся с ним.

– Клянусь честью, не знаю, – ответил Ритсон, – но у него дьявольски изящный вид; надо думать, он из знатных!

«Очень вам благодарен, мистер Ритсон, – сказало в ответ мое тщеславие. – Оказывается, не такой уж вы забияка».

Я остановился, чтобы поглядеть на танцующих; рядом со мной стоял средних лет мужчина почтенного вида. Люди простого звания, когда им перевалит за сорок, становятся общительными. Дважды откашлявшись, мой сосед, видимо, решил вступить со мной в разговор. «Почему бы не ободрить его?» – подумал я и с приветливой улыбкой повернулся к нему.

– Красивый зал, сэр, не правда ли? – тотчас сказал он.

– Очень красивый, – ответил я с улыбкой, – и какая хорошая публика!

– Эх, сэр, – продолжал он, – Челтенхем – уже не тот, что лет пятнадцать тому назад. Я видал в этих стенах не менее тысячи двухсот пятидесяти человек одновременно. (Некоторые люди всегда нестерпимо педантичны.) Да, сэр, – продолжал мой laudator temporis acti[466], – и притом добрая половина из них принадлежала к высшей знати.

– Скажите на милость! – воскликнул я, изобразив на своем лице подобающее случаю изумление. – Но общество здесь такое же хорошее, как прежде, не так ли?

– Да, общество вполне благородное, – ответил мой собеседник. – Но не такое шикарное, как было. (О, эти ужасные слова!)

– Скажите, прошу вас, – просил я, указывая глазами на Ритсона и Смита, – не знаете ли вы, кто эти два джентльмена?

– Как не знать! – отозвался сосед. – Высокий – мистер Ритсон; у его матери собственный дом на Бейкер-стрит, она задает элегантнейшие вечера. Он очень светский молодой человек, но отчаянный фат!

– А второй? – снова спросил я.

– А? Это – некий Смит: его отец был богатейшим купцом, он недавно умер и оставил каждому из сыновей по тридцать тысяч фунтов; молодой Смит – парень не промах и хочет иметь удовольствие от своих денег. Он увлекается «великосветской жизнью» и поэтому неразлучен с Ритсоном, у которого совершенно такие же наклонности.

– Лучшего образца он не мог найти, – вставил я.

– Вы правы, – простодушно согласился мой челтенхемский Асмодей[467], – однако я надеюсь, что он усвоит только его элегантность, а не его надменность.

«Я умру, – сказал я себе, – если продолжу разговор с этим человеком». И уже хотел было незаметно скрыться, когда в зал вошла рослая, осанистая женщина с двумя тощими, костлявыми дочерьми; я не мог устоять против соблазна выведать у собеседника, кто эти дамы.

Когда я задал моему новому другу этот вопрос, на его лице выразилось презрение ко мне.

– Кто они? – переспросил он. – Да ведь это графиня Бэбелтон со своими дочерьми леди Джен Бэбел и леди Мери Бэбел. Они самые знатные особы в Челтенхеме, и получить доступ в их круг – нелегкое дело!

Тем временем леди Бэбелтон и ее дочери шествовали по залу, раскланиваясь и кивая на обе стороны в ответ на почтительнейшие приветствия расступавшейся перед ними толпы. Мой опытный глаз мгновенно определил, что леди Бэбелтон, несмотря на ее титул и величавую поступь, – прямая противоположность женщины хорошего тона, а по выражению кисло-сладкой любезности, застывшему на лицах ее дочерей (походивших не столько на обглоданную баранью лопатку, сколько на ее призрак), можно было определить, что они понятия не имеют о том, что принято в свете.

Мне не терпелось узнать, кто они такие и что собой представляют. В глазах челтенхемцев то были сама графиня и ее дочери – всякие дальнейшие пояснения были бы сочтены совершенно излишними, но я твердо решил их получить; я принялся расхаживать по залу, размышляя о том, как этого достигнуть, и вдруг несказанно удивился, услыхав голос сэра Лайонела Гаррета. Я обернулся и, к неописуемой своей радости, увидел достойнейшего баронета.

– Вот так сюрприз, Пелэм, – воскликнул он. – Как я рад вас видеть! Леди Хэрьет, вот ваш давнишний любимец мистер Пелэм.

Леди Хэрьет улыбалась и была сама приветливость.

– Вашу руку, – сказала она. – Я должна подойти к леди Бэбелтон и поговорить с ней; какая мерзкая женщина!

– Дорогая леди Хэрьет, – сказал я, – прошу вас, объясните мне, откуда взялась леди Бэбелтон?

– Откуда? Она была модисткой и подцепила покойного лорда, круглого идиота. Voilà tout[468]!

– Все понятно, – воскликнул я.

– Или «коротко и мило», как сказала бы леди Бэбелтон, – докончила, смеясь, леди Хэрьет.

– В отличие от ее дочерей – обе они ведь длинные и кислые.

– Ах! Да какой же вы насмешник! – жеманно воскликнула леди Хэрьет (ее самое можно было оценить лишь на каких-либо три балла выше челтенхемской графини). – Но скажите, сколько времени вы уже в Челтенхеме?

– Часа четыре с половиной.

– Значит, вы еще не знаете ни одного из здешних светских львов?

– Нет. (Кроме, – добавил я мысленно, – того льва, которого мне подали к обеду.)

– Так и быть, отделаюсь от леди Бэбелтон и тотчас покажу вам всех видных лиц.

Мы подошли к леди Бэбелтон; она уже отправила своих дочерей танцевать и в горделивом одиночестве сидела в дальнем конце зала.

– Дорогая моя леди Бэбелтон! – воскликнула леди Хэрьет, горячо пожимая сиятельной вдове обе руки. – Я так рада встрече с вами! Какой у вас прекрасный вид! А как поживают ваши очаровательные дочери? Прелестные девушки! Давно вы уже на балу?

– Мы только сейчас приехали, – ответила ci-devant модистка, привстав от радостного волнения; перья ее султана ерошились, как у разнервничавшегося попугая. – Приходится сообразовываться с нынешними порядками, леди Эрьет[469], хоть я-то люблю жить по старинке – рано откушать, а всякие там увеселения кончать до полуночи; и я из кожи вон лезу, чтобы опять ввести моду на ранние часы; потому, как я-то думаю, леди Эрьет, что наш-то долг перед обществом – подавать пример по части добрых нравов. А иначе для чего же нам дано наше высокое положение. – При этих словах «графиня от прилавка» выпрямилась во весь рост, как бы воплощая собой высокое нравственное достоинство.

Леди Хэрьет взглянула на меня и, прочтя в моих глазах столь выразительную, как только возможно, просьбу «продолжать», задала вопрос:

– Каким из здешних целебных источников вы пользуетесь, леди Бэбелтон?

– Всеми, – ответила сановная вдова. – Я люблю благодетельствовать здешним беднякам; мне в голову не приходит кичиться своим титулом, леди Эрьет.

– Верно, – согласилась достойная супруга сэра Лайонела Гаррета, – все в один голос говорят о вашем милостивом снисхождении к людям малозначительным. Но неужели вы не боитесь уронить свое достоинство тем, что бываете повсюду?

– О! – возразила графиня. – Я очень немногих принимаю у себя дома, но бываю-то я в перемешанном обществе. – Затем, взглянув на меня, она шепотом спросила леди Хэрьет: – Кто этот приятный молодой человек?

– Мистер Пелэм, – ответила леди Хэрьет и, повернувшись ко мне, должным образом представила нас друг другу.

– Уж не родня ли вы леди Френсес Пелэм? – спросила вдова.

– Я ее сын, только всего, – сказал я в ответ.

– Подумайте, – воскликнула леди Бэбелтон, – как странно! Что за милая, элегантная женщина! Она, видно, очень мало выезжает? Я редко ее встречаю в свете.

– Да, вряд ли вы, миледи, встречались с ней. Она не бывает в перемешанном обществе.

– С каждым титулом связаны определенные обязанности, – внушительно заявила леди Хэрьет. – Ваша матушка, мистер Пелэм, может сколько ей угодно ограничивать круг своих знакомств; но высокое звание леди Бэбелтон требует от нее большего снисхождения, так же как герцоги Сассекский и Глостерский бывают во многих местах, которых ни вы, ни я не стали бы посещать.

– Очень верно! – подтвердила простодушная вдова. – Это очень правильное замечание. Вы ездили в Бат прошлой зимой, мистер Пелэм? – продолжала графиня, чьи мысли бессвязно перескакивали от одного предмета к другому.

– Нет, леди Бэбелтон, к сожалению, я был в менее аристократическом месте.

– А где именно?

– В Париже.

– В самом деле? А вот я никогда не бывала за границей. Я считаю, что лицам высокого звания незачем уезжать из Англии, они должны оставаться там и поощрять промышленность нашей страны.

– Ах! – воскликнул я, дотрагиваясь до шали леди Бэбелтон. – Какой миленький манчестерский узор!

– Манчестерский узор! – в ужасе вскричала вдова пэра Англии. – Да что вы, это самая что ни на есть настоящая индийская шаль; неужели, мистер Пелэм, вы всерьез думаете, что я ношу вещи, изготовленные в Англии?

– Тысячу раз прошу прощения, миледи! Я ничего не смыслю в нарядах; но возвращаясь к тому же вопросу, я вполне разделяю ваше убеждение, что мы должны поощрять нашу промышленность и не ездить за границу; однако даже если англичанина всячески ублажают на континенте, он там не заживется – скоро начнет тосковать по родине.

– Очень правильное замечание, – одобрила леди Бэбелтон. – Это-то и есть, по-моему, настоящий патриотизм и настоящая мораль. Если б все нынешние молодые люди походили на вас, вот было бы хорошо! Ах! Что я вижу! Прямехонько сюда идет один из моих любимчиков – мистер Ритсон! Вы не знакомы с ним? Представить вас ему?

– Упаси меня бог! – вскричал я, ошалев от испуга и начисто позабыв светский тон. – Идемте, леди Хэрьет, разыщем сэра Лайонела!

Поняв меня с первого слова, леди Хэрьет снова оперлась на мою руку, на прощанье любезно кивнула леди Бэбелтон и вместе со мной удалилась в менее ярко освещенный конец зала.

Там мы некоторое время хохотали до упаду, покуда, наконец, мне не прискучило потешаться над челтенхемской Клеопатрой[470] и я не напомнил леди Хэрьет ее обещания указать всех видных лиц.

– Eh bien, d'abord[471] – начала леди Хэрьет, – вы видите эту крошку, необычайно расположенную к embonpoint[472]?

– Вот эту особу, похожую на китайский бокал без ножки – этот узел старого тряпья – этот квадратный метр бренной плоти с физиономией водоплавающей твари?

– Вот именно, – смеясь, подтвердила леди Хэрьет. – Это некая леди Гандер. Она корчит из себя покровительницу литературы и в Лондоне каждую неделю задает soirées для всех газетных рифмоплетов. Каждый год влюбляется и тогда заставляет своих менестрелей[473] сочинять сонеты; ее сын с нежной любовью взирает на ежегодную ренту в десять тысяч фунтов, которую ей завещал ее покойный супруг и которую она расточает на эти приемы и другие нелепые затеи, и, с целью присвоить ее себе, объявил милую леди умалишенной. Половину ее друзей он – кого подкупом, кого уговорами – побудил присоединиться к его мнению; другая половина стойко утверждает, что леди Гандер в здравом рассудке; но самое удивительное – то, что ее собственное мнение об этом случае весьма изменчиво. Надо вам сказать, что пристрастие к спиртным напиткам доводит леди Гандер до излишеств, весьма далеких от сентиментальности, и в пьяном виде она признает выдвинутое ее сыном утверждение справедливым, умоляет пощадить ее и дать ей бренди, с видом кающейся грешницы кое-как добирается до своей кровати, а наутро приходит в себя, и картина полностью меняется: она – невинная страдалица, всеми истязуемая святая, Софокл в образе женщины[474], ее объявляют умалишенной только потому, что она – одно из чудес света. На днях в Лондоне бедняжка Гарри Дарлингтон отправился к ней с визитом; он застал ее сидящей в глубоком кресле, окруженной целой сворой прихлебателей, ожесточенно и отнюдь не sotto voce[475] споривших о том, сумасшедшая ли она или нет. Гарри тотчас был призван в судьи: «То-то и то-то – разве не доказательство безумия?» – говорил один. «А вот это и это – разве не признак compos mentis[476]?» – горячился другой. «Сами рассудите, мистер Дарлингтон!» – восклицали все. Тем временем предмет этих разногласий пребывал в состоянии какой-то плаксивой апатии и, поворачивая голову то вправо, то влево, кивал спорившим, словно соглашаясь и с теми и с другими. Но довольно о ней. Взгляните вот на ту даму в…