…и женщин визг раздался страшный.
Стервятник так кричит над пашней.
Никогда еще мой слух не подвергался такому тяжкому испытанию. Разгневанные писатели в похождениях Жиль Бласа ничто по сравнению с компанией, препиравшейся в сточной канаве на Черинг-кросс; мы бесчинствовали, сыпали проклятиями, ругались на самом отборном жаргоне – все это с подлинно христианской кротостью и всепрощением, которые умилили бы самого мистера Уилберфорса[558], и уже готовились к более решительным действиям, но нам помешало весьма нежелательное для нас появление трех караульных.
– Заберите эту треклятую девку, – заявил, поминутно икая, Стаунтон. – Она – ик – украла – ик – мои – часы.
– Ничего подобного, караульный, – заорала обвиняемая. – Этот подлый приказчик отродясь не имел часов! Он из окна у своего хозяина, Леви, который дает ссуды под заклад, слямзил позолоченную цепочку – красная цена ей два с половиной пенса – и прицепил к своей пестрой шкуре, чтобы задать форсу; да, вот что ты сварганил, дохлый, тонконогий ублюдок, моржовое отродье!
– Ладно, ладно, – заявил караульный, – проходите, проходите живее!
– Убирайся ко всем чертям, Чарли[559]! – заорал кто-то из нашей компании.
– Ого-го! Видать, вы большие нахалы! Я вас отправлю малость прохладиться в караулку, если вы будете разевать пасть и обзывать нас по-всякому. Я так думаю, эта молодая особа верно про вас сказала и вы отродясь не имели часов – нет, не имели!
– Гнусный ты лжец! – вскричал Стаунтон. – Все вы тут заодно, шайка мошенников, вот кто вы такие!
– Я вам вот что скажу, молодой джелмен, – вмешался другой караульный, с виду более благообразный, серьезный и степенный, нежели его товарищи, – если вы сейчас же не уберетесь подальше и не оставите этих порядочных молодых особ в покое – я всех вас представлю к сэру Ричарду[560].
– Скажи-ка, Чарли, – спросил Дартмор, – тебя никогда еще не дубасили за твою наглость, старина?
Самый степенный из караульных взял на себя труд ответить на этот вопрос кратко и внушительно: он схватил Дартмора за шиворот, а его товарищи оказали нам ту же дружескую услугу. Эти действия не прошли безнаказанно: минуту спустя двое из «фаворитов луны» со своими дубинками, фонарями и прочей амуницией лежали врастяжку у памятника своего августейшего тезки[561]; третий Догберри был посильнее; одной рукой он так сдавил Стаунтону горло, что несчастный юнец мог только чуть слышно, но все же угрожающе пропищать «чтоб тебя», а другой рукой так усердно орудовал своей трещоткой, что нас вмиг окружили со всех сторон.
Как в потревоженном муравейнике из каждой ямки и щели высыпают разъяренные обитатели, о существовании которых неосмотрительный обидчик и не подозревал, так из всех дальних и ближних улиц, переулков, тупиков, проездов сбежались рыцари ночной тишины.
– Джентльмены, – кричал Дартмор, – бежим, sauve qui peut![562] – Увещевать более решительно ему не пришлось: те из нас, кто мог, помчались прочь со всей той прытью, какою их наделил господь. Не берусь утверждать, но мне думается – бегство возглавил я. Хорошо помню, что я понесся вверх по Стрэнду[563] и с разбегу чуть не опрокинул убогий, стоявший на отшибе навес, из-под которого валил пар и доносился пронзительный, неумолчный крик: «Чай горячий, чай горячий – пенни кружка». Я вижу, в туманной дымке воспоминания, старуху, валяющуюся в сточной канаве, и оловянный кувшин с каким-то таинственным снадобьем, с размаху брошенный в лавку зеленщика – te virides inter lauros[564], – сказал бы Винсент. Все быстрее и быстрее мчались мы, шум трещотки все громче отдавался у нас в ушах, топот погони доносился все явственнее.
– К дьяволу тех, кто отстал! – завопил Дартмор, поравнявшись со мной и тяжело переводя дух.
– Караульный избавил князя тьмы от этого труда, – ответил я, оглянувшись и увидя одного из наших спутников в когтях преследователей.
– Живей! Живей! – вот все, что Дартмор прокричал в ответ.
Наконец, счастливо избежав бесчисленных опасностей, после долгих блужданий по извилистым переулкам, темным дворам, узким проходам, которые наподобие каверзных оговорок законов, несмотря на все старания правосудия, охраняли нас и благоприятствовали нам, мы оказались на обширном пустыре, где нам, по-видимому, ничто уже не угрожало. Мы передохнули и, удостоверившись в своей личной безопасности, огляделись вокруг, дабы установить размеры понесенного нами урона. Увы, он оказался весьма тяжким – наш отряд уменьшился ровно наполовину: из шести только трое уцелели во время схватки и бегства.
– Половина, – изрек мой и Дартмора спутник, некто Трингл, воображавший, будто он причастен к наукам, и немало этим кичившийся, – половина сто́ит меньше целого, но как-никак больше, чем ничего.
– Это, бесспорно, аксиома, – сказал я, – истина, не требующая доказательств; но теперь, когда мы вне опасности и можем на досуге подумать о том, что произошло, не кажется ли вам, что мы довольно подло поступили с нашей лучшей половиной, так равнодушно оставив ее в руках филистимлян?
– Отнюдь нет, – возразил Дартмор. – Когда речь идет о компании, участники которой вовсе не притязают на звание трезвенников, трудно ожидать, чтобы люди, едва способные позаботиться о себе, заботились еще и о других. Нет, во всех передрягах такого рода мы следуем только принципу самосохранения.
– Разрешите мне, – сказал Трингл, схватив меня за лацкан, – дать вам строго научное объяснение этих явлений. Из гидростатики мы знаем, что закон взаимного притяжения частиц для твердых тел гораздо более действен, нежели для жидких, – иначе говоря, люди, превратившее свои твердые тела в бурдюки, наполненные вином, не могут держаться друг за друга так крепко, как если бы они были трезвы.
– Браво, Трингл! – воскликнул Дартмор. – А теперь, Пелэм, надеюсь, после такого блестящего eclaircissement[565] ваша щепетильная совесть успокоится навсегда.
– Вы меня убедили, – сказал я, – предоставим этих несчастных их судьбе и сэру Ричарду. Но что нам делать дальше?
– Прежде всего – сообразить, где мы, – ответил Дартмор. – Кому-нибудь из вас знакомо это место?
– Только не мне, – в один голос ответили Трингл и я. Мы расспросили какого-то старика, который, спотыкаясь, брел домой, видимо, как и мы, после обильных возлияний Вакху, и узнали, что находимся в Линкольнс Инн Филдс[566].
– Что же мы предпримем? – спросил я. – Потихоньку разойдемся по домам или будем шляться по улицам, зайдем в «Сидровый погребок» и в ночной кабак и расцелуем первую девчонку, которую встретим поутру, когда она пойдет на Ковент-гарденский рынок промышлять там своими прелестями и своей репой?
– Разумеется, так и сделаем! – в один голос заявили Дартмор и Трингл.
– А если так – идем! – продолжал я. – Побродим по Холборну[567], по пути завернем в Сент-Джайлс[568], а затем разыщем путь в какой-либо более знакомый уголок земного шара.
– Аминь! – произнес Дартмор, и мы в полном согласии снова пустились в путь. Мы углубились в узенький переулок, хорошо знакомый, думается, мне, всем, кто занимается сочинительством, и попали в Холборн. Над нами во всей своей спокойной красе сияла луна; она озаряла наемные кареты, в дремотном покое дожидавшиеся седоков, и «тихой грустью серебрила» испитые лица и темные одежды двух блюстителей ночного порядка, весьма недоверчиво, как нам казалось, созерцавших нас.
Так мы шли неспешным шагом, покуда не натолкнулись на толпу людей самого нищенского вида, теснившихся вокруг меланхоличной, мрачной, грязной лавчонки, где мерцала одна-единственная свеча, чей длинный, похожий на иссохшую старую деву фитиль, колеблемый восточным ветром, уменьшался с невероятной быстротой. Угрюмые, изможденные лица этих людей выражали одно, общее им всем страстное смешанное с завистью, тревожное вожделение, имевшее над любым из них такую власть, что при всем различии их черт все они казались похожими друг на друга. Оно накладывало на них клеймо, которым, думается мне, если не сам заклятый враг рода человеческого, то какой-либо из покорных ему духов с радостью отметил бы любую овцу своего стада.
Среди этой толпы я узнал немало тех, зачастую попадавшихся мне во время моих долгих прогулок по Лондону физиономий, которые так характерны для оборванных, назойливых, выгнанных лакеев, с чьих пересохших, потрескавшихся губ неизменно срывается вопрос: «Лошадку подержать не потребуется, сэр?» Но больше всего там было обездоленных женщин самого истасканного, омерзительного вида, преждевременно состарившихся в разврате; поблекшие от лишений черты, гноящиеся глаза, отвислые челюсти, дрожащие конечности и многие другие страшные приметы возвещали судьбу этих несчастных, лишенных всякой надежды, всякой помощи и, что страшнее всего, – нищих. Время от времени в толпе слышалось грубое ругательство, произнесенное с сильным ирландским акцентом и выражавшее свойственную этому народу нетерпеливость, а в ответ раздавался визгливый, хриплый голос какой-нибудь дряхлой, но неутомимой жрицы наслаждения (наслаждения – о боже!). Но всего характернее для этого сборища было молчание – глубокое, напряженное, гнетущее; а над всеми ими сияла луна – спокойная, прекрасная, струившая такую благостность, такой ровный, ничем не замутненный свет, словно никогда она не озаряла страшное зрелище человеческих страстей, бедствий, прегрешений. Несколько минут мы безмолвно глядели на всех этих людей, а затем пошли следом за дряхлой уродливой старухой с надтреснутой чашкой в руках, решительно прокладывавшей себе путь в толпе, и очутились в жутком приюте демонов, одновременно порождающем и питающем пороки обездоленных, – в кабаке, где торгуют одним только джином.
– Входите, бедняги, – сказал Дартмор, обращаясь к двум-трем оборванцам, стоявшим ближе других и, казалось, наиболее изнуренным, – входите, я плачу за всех.
Предложение было принято с готовностью, чрезвычайно лестной для приглашающего; так Голод, отец Изворотливости, порою не отказывается сойтись с Учтивостью.
Покуда наши protégés[569] угощались, мы продолжали стоять у прилавка, молча наблюдая все вокруг. Для меня в проявлениях низменных страстей всегда есть нечто столь мрачное, пожалуй, даже устрашающее, что я не способен, забавляться ими; судороги умалишенного более необычны, чем кривляния дурачка, но не вызывают смеха – наше сочувственное отношение к ним определяется причиной, а не следствием. У края прилавка, облокотясь на него, стоял мужчина лет пятидесяти, внимательно, пытливо разглядывавший нас. Одет он был довольно странно: судя по всему, он считал, что к вышедшей из моды материи более всего, подходит старинный покрой. На голове у него красовалась треуголка, лихо надетая набекрень; черный сюртук походил на своего рода omnium gatherum[570] всей грязи, какая попадалась на его пути за последние десять лет, а судя по тому, как это одеяние было сшито и как незнакомец его носил, оно претендовало на то, чтобы в равной мере служить своему владельцу и в военном и в гражданском быту – и как arma[571] и как toga[572]. С шеи незнакомца свисала невероятной ширины голубая лента, на диво яркая; совсем новая и отнюдь не гармонировавшая с остальными частями tout l'ensemble. К этой ленте был прицеплен монокль в жестяной оправе, величина которого была под стать необычайным размерам ленты. Из-под мышки у него грозно торчала огромная, увесистая, похожая на меч палка – «оружие в бою, опора в дни покоя». Физиономия незнакомца соответствовала его платью: в ней сквозили те же следы крайней нужды и одновременно притязания на достоинство, память о котором сохранилась от лучших времен. Над светло-голубыми глазками нависли мохнатые, властно сдвинутые брови, которые выглядывали из-под шляпы, словно Цербер из своего логова. Сейчас взгляд незнакомца был так неподвижен и бессмыслен, как обычно у горьких пьяниц, но вскоре мы убедились, что его глаза еще не разучились сверкать со всей живостью юности и более чем юношеским плутовством. Крупный, резко выдававшийся вперед, породистый нос был бы весьма красив, если бы, по неизвестной причине, не находился в более близком соседстве с левым ухом, нежели беспристрастный судья счел бы то справедливым по отношению к правому. Черты незнакомца были словно отлиты из металла, и в часы, когда ничто его не тревожило, наверно производили впечатление суровое и мрачное. Но сейчас вокруг его рта играла хитрая усмешка, смягчавшая или по крайней мере несколько изменявшая обычное выражение этого странного лица.
– Сэр, – сказал незнакомец (после нескольких минут молчания), – сэр, – тут он несколько приблизился ко мне, – не окажете ли вы мне честь угоститься понюшкой табаку? – При этом он постукивал пальцами по курьезной медной табакерке с изображением покойного короля на крышке.
– Весьма охотно, – сказал я, отвешивая глубокий поклон, – раз это вступление доставит мне удовольствие познакомиться с вами.
Джентльмен из питейного заведения открыл табакерку и с большим достоинством заявил:
"Последние дни Помпей. Пелэм, или Приключения джентльмена" отзывы
Отзывы читателей о книге "Последние дни Помпей. Пелэм, или Приключения джентльмена". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Последние дни Помпей. Пелэм, или Приключения джентльмена" друзьям в соцсетях.