И тут он опять испытующе посмотрел мне прямо в лицо. Глупец! Не с его проницательностью можно прочесть что-либо в cor inscrutabile[611] человека, с детских лет воспитанного в правилах хорошего тона, предписывающих самым тщательным образом скрывать чувства и переживания.

– Он очень богат, не правда ли? – спросил Торнтон после минутного молчания.

– Думаю, что да, – ответил я.

– Гм! – произнес Торнтон. – Чем лучше шли дела у него, тем хуже шли у меня: мне везло, «как корове, которая проткнула себя своим же собственным рогом». Думаю, что он вряд ли стремится возобновить со мною знакомство: бедность не способствует дружбе. Впрочем, к черту гордость, скажу я вам, было бы у меня честное сердце круглый год – и летом, и зимой, и в урожай, и в засуху. Эх, дал бы бог, чтобы какой-нибудь добрый друг ссудил меня двадцатью фунтами!

На это я ничего не ответил. Торнтон вздохнул.

– Мистер Пелэм, – снова начал он, – я, правда, не был с вами близко знаком, поэтому простите мою навязчивость, но если бы вы могли дать мне в долг небольшую сумму, это бы мне очень помогло.

– Мистер Торнтон, – сказал я, – если бы я знал вас лучше и способен был оказать вам большую услугу, вы имели бы возможность обратиться ко мне за помощью более существенной, чем пустяк, которым я могу для вас рискнуть. Если двадцать фунтов действительно вам помогут, я готов ссудить вас ими при условии, что вы никогда больше не попросите у меня ни фартинга.

Торнтон просиял.

– Тысяча, тысяча… – начал он.

– Нет, – прервал я его, – никаких благодарностей не нужно, только ваше обещание.

– Даю честное слово, – сказал Торнтон, – что никогда больше не попрошу у вас ни фартинга.

«И вор бывает по-своему честен», – подумал я, достал деньги, о которых шла речь, и вручил ему. По правде сказать, хотя этот человек мне очень не нравился, его поношенная одежда и плохой вид вызывали сострадание. Когда он с самой недвусмысленной радостью прятал в карман полученные деньги, мимо нас проскользнул какой-то высокий человек. Оба мы сразу обернулись и узнали Гленвила. Он прошел не более, семи ярдов, как мы заметили, весьма неровным шагом и вдруг остановился. Еще мгновение – и он упал на железные перила ограды какого-то дворика. Мы поспешили к нему: по всей видимости, он потерял сознание. Лицо его было покрыто мертвенной бледностью и казалось до крайности истощенным. Я послал Торнтона в ближайший трактир за водой, но прежде чем он вернулся, Гленвил пришел в себя.

– Все… все… тщетно, – вымолвил он медленно, словно не сознавая, что говорит, – единственная подлинная Лета[612] – смерть.

Заметив меня, он вздрогнул. Я заставил его опереться на мою руку, и мы медленным шагом двинулись вперед.

– Я уже слышал о твоем выступлении, – сказал я.

Гленвил улыбнулся, но обычная его бледность и болезненный вид придали этой нежной и ласковой улыбке страдальческое выражение.

– Ты также видел и его результаты: возбуждение оказалось мне не по силам.

– Но ты, наверно, ощутил законное чувство гордости, когда возвращался на свое место, – заметил я.

– Это было одно из самых горьких мгновений моей жизни: память об умерших омрачала его. Что мне теперь честь и слава? Боже, боже, смилуйся надо мною!

Гленвил внезапно остановился и сжал руками виски. Тут подоспел и Торнтон. Взор Гленвила упал на Торнтона, и по щекам его медленно разлился густой чахоточный румянец. Робкая усмешка искривила губы Торнтона. Гленвил заметил ее, брови его сдвинулись, лицо потемнело от гнева.

– Прочь! – вскричал он громким голосом, и глаза его засверкали. – Сейчас же прочь с глаз моих! Мне противно даже видеть такую гнусную тварь!

Глаза Торнтона забегали по сторонам, вспыхнув, как раскаленные уголья, и он так сильно прикусил губу, что из нее брызнула кровь. Однако он сдержался и только сказал:

– Вы сегодня что-то слишком возбуждены, сэр Реджиналд. Желаю вам поскорее поправиться. Ваш покорный слуга, мистер Пелэм.

Гленвил молчал всю дорогу. У дверей его дома мы распрощались. Делать мне все равно было нечего, и потому я направился в М… холл. Там находилось не более десяти – двенадцати человек, и все они столпились у стола, за которым шла азартная игра. Я молча смотрел, как мошенники пожирают дураков, а «младшие братцы», изощряясь в остроумии, стараются вознаградить себя за немилость фортуны.

Ко мне подошел достопочтенный мистер Блэгрэв.

– А вы никогда не играете? – спросил он.

– Иногда, – кратко ответил я.

– Одолжите мне сто фунтов! – продолжал мой милейший знакомый.

– Я как раз намеревался попросить у вас о том же самом, – сказал я.

Блэгрэв от души расхохотался.

– Ладно, – сказал он, – поручитесь за меня перед евреем ростовщиком, а я поручусь за вас. Этот приятель ссужает мне деньги только из сорока процентов. А родитель у меня – проклятый сквалыга, ибо я ведь самый благоразумный сын на свете. Я не охочусь, не держу скаковых лошадей, не имею никаких дорогостоящих страстишек, кроме игры, а он и тут не желает меня побаловать, – по-моему, это просто бессовестно.

– Неслыханное варварство, – сказал я. – И вы хорошо делаете, что разоряетесь у ростовщиков еще до того, как получили отцовское наследство: самый лучший способ отомстить папеньке.

– Верно, черт побери, – согласился Блэгрэв, – с этим делом я уж справлюсь! Ну, у меня осталось пять фунтов, пойду-ка спущу и их.

Не успел он от меня отойти, как со мною заговорил мистер Г., красивый авантюрист: на какие средства он живет, знал один дьявол, ибо он, по-видимому, отлично о нем заботился.

– Бедняга Блэгрэв! – сказал он, разглядывая издали этого изобретательного юношу. – Странный парень! На днях он у меня спросил, читал ли я Историю Англии, и сообщил, что в ней очень много говорится о его предке, римском полководце эпохи Вильгельма Завоевателя, по имени Карактак[613]. Когда мы последний раз держали пари на скачках в Нью-Маркете, он рассказал мне, что, играя в вист, забрал с самого начала шесть чудесных взяток, но при этом так искусно действовал, что теперь должен потерять тысячу фунтов, а мог бы потерять и две. Ну, ну, – продолжал Г. с ханжеским видом, – лучше уж видеть здесь всех этих дураков, чем проклятых мерзавцев, которые обирают других, напуская на себя благородство. Никогда, мистер Пелэм, никому не верьте в игорном доме: за личиной порядочности скрывается отъявленный шулер! Что ж, будете вы сегодня пытать счастье?

– Нет, – сказал я, – буду только зрителем.

Г. направился к столу и уселся рядом с богатым молодым человеком, отличавшимся самым приятным нравом и самым безнадежным невезением. После того как было сделано несколько ставок, Г. сказал ему:

– Лорд **, отодвиньте в сторону свои деньги, у вас их на столе так много, что они смешиваются с моими. Это очень неприятно. Может быть, вы положите часть денег себе в карман.

Лорд ** взял пачку кредиток и беззаботно сунул их в карман сюртука. Минут через пять я увидел, как Г. засовывает свою руку, в которой ничего не было, в карман соседа и вынимает ее оттуда, полную кредиток. А еще через полчаса он протянул маркеру пятидесятифунтовую бумажку:

– Вот, сэр, мой долг. Боже ты мой, лорд **, сколько вы выиграли! Не следует вам оставлять все деньги на столе, положите их в карман, где у вас остальные.

Лорд ** (он понял, какую с ним сыграли шутку, но ему лень было поднимать скандал) рассмеялся.

– Нет, нет, Г., – сказал он, – вы уж мне-то хоть что-нибудь оставьте!

Г. покраснел и вскоре за тем поднялся.

– Чертовски не везет! – промолвил он, проходя мимо меня. – Как это я еще решаюсь играть, здесь такие наглые шулеры. Избегайте игорных домов, мистер Пелэм, если хотите жить.

«И давать жить другим», – подумал я.

Я уже собирался уходить, как вдруг услышал на лестнице хохот, и в комнату вошел Торнтон, перебрасываясь шутками с одним из маркеров. Он меня не видел и, подойдя к столу, вынул ту двадцатифунтовую бумажку, которую я ему дал, и с видом миллионера попросил разменять ее. Я не стал дожидаться, пока мне придется быть свидетелем его удачи или неудачи: и то и другое было мне безразлично. Я сошел вниз по лестнице, и швейцар, выпуская меня, впустил сэра Джона Тиррела. «Неужели, – подумал я, – привычка так сильна?» Мы оба остановились, обменялись приветствиями, и я снова пошел наверх вместе с ним.

Хотя денег у Торнтона было немного, он играл так азартно, как лорд К., у которого было тысяч десять. Он с подчеркнутой фамильярностью кивнул Тиррелу, который ответил ему в высшей степени презрительным и надменным кивком. Вскоре после этого внимание баронета было уже полностью поглощено игрой. Что касается меня, то, удовлетворив свое любопытство и убедившись, что никакой близости между ним и Торнтоном больше нет, я распрощался и ушел.

Глава LI

…В то время

Мертв человек был, когда мозг был выбит? —

И тут конец. Теперь они встают.

«Макбет»[614]

Странно было видеть, что такой человек, как Гленвил, с его изысканными вкусами, привычкой к роскоши, большими дарованиями, словно рассчитанными на то, чтобы блистать ими в обществе, человек, которому оказывали внимание высшие сановники государства и которым за его красоту и ум восхищались многие женщины в Лондоне, – живет, как отшельник, в отдалении от себе подобных и пребывает постоянно в самом мрачном и болезненном унынии. Не заметно было, чтобы какая-либо женщина вызвала в нем хотя бы мгновенное чувство восхищения. Можно было подумать, что все ощущения потеряли для него ценность. Он жил среди своих книг, и, видимо, лучшими друзьями его являлись тени прошлого. Почти всегда ночью его можно было застать бодрствующим и чем-либо занятым, а уже на рассвете к его крыльцу подводили лошадь. Он ездил верхом в полном одиночестве несколько часов подряд, а по возвращении домой посвящал все свое время, пока не наступал час отправляться в Палату, делам и текущей политике. Со дня своего первого выступления он усерднейшим образом принимал участие в обсуждении важнейших вопросов, и все речи, которые он произносил, были, подобно первой, всегда полны значения.

Все удивлялись тому, что и в парламентских его выступлениях и в обычных беседах отсутствовали крайние и резкие суждения, а также пламенная романтическая восторженность, которой по своему душевному складу он, по-видимому, должен был предаваться. Доводы его бывали всегда хорошо и здраво обоснованы, ясно и логично выражены. Правда, страстный и пылкий его темперамент иногда проявлялся в энергичном тоне выступлений или во внезапном и неожиданном взрыве бурного красноречия. Но все это было так естественно, отличалось такой непосредственностью, не только прямо относясь к делу, но особенно ярко подчеркивая его суть, что не вызывало раздражения даже у самых матерых, холодных и расчетливых циников Палаты.

Одно из довольно часто встречающихся противоречий человеческой природы (в Гленвиле оно проявилось с необычайной силой) – это наличие у людей, одаренных воображением и яркой индивидуальностью, отличного здравого смысла, которым они пользуются, когда хотят словом или делом помочь другим, но которым пренебрегают, когда речь идет о них самих. Вскоре Гленвила стали считать наиболее способным и выдающимся из всех молодых членов Палаты. Что же касается холодности, которую он проявлял, избегая заводить близкие отношения с членами своей партии, то она только усиливала в них чувство уважения к нему, хотя и не способствовала возникновению более теплых чувств.

Привязанность к нему леди Розвил ни для кого не составляла тайны. Имя ее было настолько знаменито в высшем свете, что малейший ее взгляд или поступок тотчас всеми замечались, а затем служили пищей для пересудов. А ведь несмотря на то, что все происходило на глазах наблюдающего за нею общества, эта прелестная, но неосторожная женщина слишком часто забывала обо всем на свете, кроме своего романтического увлечения. Гленвила же оно, видимо, не только не трогало, но он просто не замечал его, и когда ему приходилось волей-неволей бывать в толпе светских людей, он неизменно сохранял свою суровую, холодную, равнодушную к окружающим сдержанность, из-за которой все о нем судачили и никто его не любил.

Недели через три после первого выступления Гленвила в Палате я пришел к нему, чтобы передать одно предложение лорда Доутона. Поговорив о деле, мы перешли к темам более личного характера, и под конец я упомянул Торнтона. Надо иметь в виду, что мы с Гленвилом никогда не говорили об этом человеке. Ни разу также не коснулся Гленвил наших прежних встреч и не упоминал о том, что в Париже он жил, изменив свою внешность и под вымышленным именем. Какова бы ни была связанная с этим тайна, не вызывало сомнений, что это нечто весьма для него мучительное, и потому мне не подобало на нее намекать. В данный момент он говорил о Торнтоне совершенно равнодушно.

– Я, – сказал он, – в свое время знал этого человека; за границей он был мне полезен, и, несмотря на то, что это личность неблаговидная, я хорошо уплатил ему за оказанные мне услуги. С тех пор он не раз обращался ко мне за деньгами, которые спускал в игорных домах, как только получал. Похоже на то, что он связался с шайкой самых отъявленных шулеров, и я больше не желаю помогать ему и его приятелям в их гнусных делах. Это подлый, продажный мошенник, который ни перед чем не остановится, только бы ему заплатили!