— Беда пришла, Федя, — просто сказала она, — страшно и подумать, какая большая…

Выслушав горячую, сбивчивую речь жены, Головин снисходительно улыбнулся.

— Господи, Катя, как ты меня напугала! Лагеря по всей стране. Ну и что же? Так и страна у нас большая, шестую часть суши занимает… Лагеря всегда были, есть и будут. Я сам, если ты помнишь, пережил лагерь для военнопленных. И как очевидец, могу засвидетельствовать: никому из нас в нем не нравилось. Каждая страна изыскивает способ наказать своих врагов…

— Даже если это её народ?

— Народ — слишком емкое слово. А враги могут быть и внутренними.

— Неужели так много врагов? Говорят, даже не сотни тысяч, миллионы…

— Говорят! Доброе молчанье лучше худого ворчанья… Катенька, меньше слушай, что говорят…

— Федя, а разве Ян — не твой друг?

— Друг? Это слишком громко сказано. Он — мой старый товарищ, нас связывают общие воспоминания. Однако его взглядов я никогда не разделял. Ты свидетель, я говорил ему, что он допрыгается. Не скрывал своих взглядов даже от студентов. И это в то время, когда вокруг столько врагов… Недаром партия призывает нас к бдительности…

— Федя, что ты говоришь!

— А, знаешь, Катюша, когда ты взволнована, у тебя грудки так вверх и смотрят…

— Федя, мальчики ещё не спят.

Какие грудки, о чем он говорит! У людей случилось несчастье. Катерина хотела поговорить с ним именно об этом. Обычно она не отказывала его желаниям, но сейчас она только из больницы, это настолько не соответствовало её настроению и состоянию здоровья, что она стала сопротивляться.

Федор же, ничего не замечая, смеялся и тащил её в ванную. Захлопнул за ними дверь и по-хозяйски сунул руку в вырез её халата.

Отталкивая мужа — что на него нашло! — она окликала его:

— Федя, Федя, опомнись!

Но он, как оголодавший самец, много лет не видевший женщину, продолжал грубо её тискать. У Катерины мелькнула мысль, не пытается ли Федор таким образом заглушить одолевающий его страх?

События, происходящие в последнее время в жизни Катерины, изменили её отношение ко многому. Она стала смотреть зорче, подмечать то, чего раньше не видела, и с горечью думала, что прозрение дается тяжело. Может, правы люди, которые не хотят видеть? Ведь если ты не можешь ничего изменить, зачем попусту рвать сердце?

Она решила больше не рожать детей. Если государство не может защитить своих взрослых граждан, как можно поручать ему малолетних?

Прочная, устоявшаяся жизнь, ясное, светлое будущее на поверку стали выглядеть далеко не ясными и не прочными. В такой ситуации она не знает, как защитить, закрыть собой её двоих сыновей, уже рожденных и живущих в стране, где царит произвол…

Катерина прежде думала, то есть просто знала, что страна, в которой она живет, — лучшая на свете, а уж критиковать советский строй или — упаси бог! — сомневаться в величии вождя… Да ей такое и в голову прийти не могло! Теперь же она позволяет себе не только сомневаться в незыблемости провозглашенных партией идеалов, но даже и ниспровергать их, пусть только в своей душе!

Мысли Кати перескочили на то, что случилось несколько минут назад.

Федор будто сошел с ума: не слушал её возражений и откровенного возмущения, а потом попытался… попросту изнасиловать ее! Такого не позволял себе даже Черный Паша…

Ситуация становилась критической — чем больше Катерина сопротивлялась, тем настойчивее домогался её муж. Он будто ничего не слышал и не видел, опьяненный её сопротивлением, как зверь запахом крови. Он, отец, врач, забыл, что она только что потеряла ребенка!

Он рванул на ней домашний халат с такой силой, что пуговицы посыпались на пол ванной, как горох. Катерина разозлилась, но все ещё пыталась успокоить мужа. Бесполезно. Словно перед нею был совершенно чужой человек. Федор одной рукой раздевал её, а другой расстегивал брюки. На мгновение он выпустил её из цепких объятий.

Кате хватило этой передышки, чтобы дотянуться до запасенного на утро кувшина с водой — её частенько отключали — и вылить её на расходившегося мужа.

— Охолонь!

Федор сразу отпустил её, изумленно тараща глаза.

— Ты с ума сошла?

— А я подумала то же о тебе.

— Разве я тебя чем-нибудь обидел? Или ты не моя жена?

— Ты меня обидел.

— Тем, что захотел?

— Тем, что не захотел… считаться с моими желаниями и здоровьем. А жена, к твоему сведению, это не чурка бесчувственная, а человек! Ты меня чуть не изнасиловал!

— Я и не подозревал, что моя жена такая ранимая. Помню, как ты сама рассказывала мне о своем контрабандисте. Разве тебе не нравится, когда тебя берут силой? Раньше нравилось…

— Федя, прекрати!

Ей хотелось, чтобы он замолчал, но он уже произнес роковые слова. И сразу будто сломалось что-то. Хрупкое, ценное, то, что в хороших семьях обычно берегут и лелеют… Какая же это любовь, если он не останавливается перед оскорблением? Катерина смотрела ему в глаза и видела перед собой вовсе не того, кого прежде любила. А чужого, раздраженного и грубого мужика, не собиравшегося считаться с нею…

Неужели Катерина настолько изменилась, что и близких людей стала видеть по-другому? "Без розовых очков!" — услужливо подсказал ей внутренний голос.

— Чего вдруг ты изменила своим пристрастиям? — продолжал оскорблять её этот чужой человек с лицом её мужа. — У тебя появился другой… бандит?.. Не думай, я не буду за тобой следить или ревновать тебя, но ты ещё вспомнишь сегодняшний день и пожалеешь, что оттолкнула меня!

Он вышел из ванной, хлопнув дверью. И вот теперь она стояла, прислонившись к холодной стене, и не могла понять, почему в одночасье рухнуло то, что до сих пор казалось таким прочным?

"Нет, ничего не рухнуло! Это случайная вспышка, это у него вроде болезни! — тут же стала уверять себя Катерина, привыкнув относиться к мужу так же снисходительно, как к сыновьям. — Федя стал таким, потому что отравился разлитой в воздухе злостью. Злостью и жаждой насилия… Это пройдет. Нужно чуточку терпения и доброты. Человек не может на глазах в корне перемениться. Это морок…"

"Если на самом деле в стране все так плохо, почему другие люди не задумываются об этом?.. Или Наташа права, у них включается инстинкт самосохранения? Не думать. Не обращать внимания. Как ребенок, накрыться одеялом с головой, и все страхи пройдут… Федя прежде таким не был. Или я не разглядела то, что попросту оказалось запрятанным глубоко внутрь? На поверхности лежали его интеллигентность, аристократизм, то, чего, казалось, мне самой иметь не суждено… А на самом деле он — трус и карьерист, который ради своего блага будет сметать людей с дороги, как пешек с шахматной доски…"

Сквозь сумбур мыслей она слышала, как Федор нервно прошелся туда-сюда мимо двери в ванную, но она сейчас не хотела его видеть.

"У него ведь так мало друзей. Собственно, только приятели. Был один друг Ян, которого он всегда выделял… Но любил ли? Иначе, как объяснить его равнодушие? В семье Поплавских случилось несчастье, а он не спешит об этом узнать. Может, им нужна помощь? Но нет, главное сейчас для Федора: сообщать или не сообщать в ГПУ!.. Полно, да станет ли он вмешиваться и помогать Яну? Попытается хотя бы замолвить за него словечко?"

К своему стыду, она не смогла ответить на этот вопрос положительно. Любящая жена! Неужели и это у неё уже в прошлом?

***

А Ян Поплавский в это время сидел в камере на Лубянке. И следователь, допрашивающий его, арестанта почти любил.

Капитан Рукосуев предпочитал работать с таким вот материалом, когда не только не упираются, не пристают с дурацкими вопросами "За что?" да "Почему?", а охотно добавляют к имеющимся деталям новые.

Следователь, как человек опытный, сразу определил, на какую меру наказания он легко соберет компромат: статья пятьдесят восьмая, пункт десятый — агитация, ослабляющая советскую власть.

Этот Поплавский был обречен с самого начала. Если бы он вздумал запираться, Рукосуев вытащил бы из рукава "козырного туза", после чего арестант бы загремел на всю катушку. Но тогда пришлось бы расконсервировать очень ценного агента ОГПУ, которого внедрили в одну из поднадзорных семей. Но раз подсудимый расследованию не препятствовал, вину свою признал полностью, значит, и Рукосуев пошел ему навстречу.

Беда Яна Георгиевича была в том, что он не умел держать язык за зубами. Настоящий советский человек должен всегда помнить, что вокруг враги. И молчать, если не спрашивают.

Все-таки интеллигенция — самая слабая прослойка советского общества. Казалось бы, знают больше других, читают больше других, а выводов-то не делают! Сколько их, таких доверчивых и открытых, прошли на допросах перед капитаном. И каждый прокалывался на одном и том же: незнании русских пословиц. Это Рукосуев пошутил сам с собой. Иными словами, слово — серебро, молчание — золото. Он вполне мог бы эту пословицу переиначить на современный манер: слово — решетка, молчание — свобода. И ведь повсюду плакаты висят: язык твой — враг твой. Товарищи, будьте бдительны, повсюду враги. И они не дремлют! Предупреждают — держи его за зубами, не вываливай изо рта почем зря, так нет…

Донос, а точнее, рапорт сотрудника, капитан не хотел обнародовать ещё и потому, что его агент следил совсем за другим человеком. Поплавский просто попал под руку. Выходит, чему бывать, того не миновать. Совсем на другом, но все равно прокололся!

Правда, и шел Поплавский сам по себе. То есть не попал в другие дела: ни к инженерам-вредителям, ни к троцкистам, ни к английским шпионам. Повезло мужику: быстренько допросили, быстренько дадут срок и быстренько отправят в северные дали. Не испытает он ни тюремной тягомотины, ни напрасной надежды. Хороший человек Поплавский, потому и у следствия к нему отношение хорошее.

Запротоколированная беседа была коротка.

— Вы говорили, что великий советский ученый Лысенко — аферист?

— Хочу уточнить: я не говорил "великий советский", а сказал просто аферист.

— Так и запишем… Позвольте поинтересоваться: вы — врач, Лысенко Трофим Денисович — агроном, как вы можете судить о том, чего не знаете? Или вы повторяете слова людей осведомленных, которые клевещут на советскую науку?

Конечно, хитрость следователя была шита белыми нитками. Он спросил на всякий случай: не обмолвится ли Поплавский, не произнесет ли какое имечко. Может, рядом с ним враг замаскировавшийся? А нет — так нет. Спрос, как говорится, не бьет в нос…

— Я никогда, как вы говорите, не повторяю бездумно чужих слов. Обычно, чтобы не быть голословным, я знакомлюсь с трудами ученых, на которые ссылается официальная наука… Зачем вам забивать себе голову, товарищ капитан?

— Гражданин капитан…

— Так вот, гражданин капитан, просто поверьте мне на слово.

Насмеешься с этими чудиками, ей-богу!

— Поплавский, если бы я верил всем на слово, девять человек из десяти, побывавших здесь, мне пришлось бы отпустить!

— Вот и отпустили бы.

— Что вы понимаете? В чужих-то руках все легко… А разнарядка?

Сообразив, что сболтнул лишнее, Рукосуев подумал: и он не лишен того же недостатка, что и Поплавский. Этот человек — ученый, сразу сделает вывод… Только что даст ему этот вывод? Да, и в НКВД работа с людьми ведется планово: сколько арестовать, сколько расстрелять. Конечно, сведения эти строго засекречены, но общение с такими вот подследственными — теми, что не сопротивляются ведению дела, кажется, размягчает, лишает самоконтроля…

Вот, к примеру, недавно по ведомству приказ прошел: телефонистка поделилась с подругой сведениями о странной, по её мнению, телеграмме: "Пришлите двести ящиков мыла!" Мол, расстреляйте двести человек. Та сообразила, что это за мыло. Хорошо, подруга оказалась как раз человеком бдительным…

Если честно, Рукосуеву было совершенно все равно, как и кто говорит о каком-то там Лысенко. Но порядок есть порядок. Не положено — молчи!

Поплавский намекал, что известный ученый чуть ли не сам враг народа, потому что своими трудами только людям головы морочит. Но во-первых, никаких таких указаний в отношении Лысенко органы не имеют, а во-вторых, если этот Поплавский окажется прав, возьмут за жабры и Лысенко. Конечно, после соответствующего распоряжения.

Вообще-то никакого враждебного чувства Рукосуев к Поплавскому не испытывал. Врач ошибался, а за ошибки нужно платить. Ощутимого вреда советской власти он не нанес, потому капитан и предложил для него минимум: восемь лет.

Он дал на подпись арестованному протокол, а когда тот подписал его, вызвал охранника и отправил его в камеру. Этот Поплавский так странно на него влиял, что капитану в какой-то момент ни с того ни с сего захотелось сделать что-нибудь хорошее: или самому Яну Георгиевичу или всему советскому народу…