Так! жена и сын без вести пропали, вот так положение! Невиданное дело в обычном быту. Как ни странна эта история, она кажется от этого лишь более правдоподобною. Я знаю нормандские семьи и знаю; каким недопустимо неравным браком кажется в их глазах союз парня, имеющего деньги, с девушкой, у которой их нет… А все-таки они верно были славной парочкой, этот грубый матрос атлетического сложения, кудрявый как баран, и под руку с ним его работница с фермы, «скромная и красивая»…

Я раздумываю:

– Послушай, малый!.. Не могут же они все-таки скрывать их от тебя до скончания века, твою курочку и твоего цыпленка… Когда тебе исполнится 25 лет и когда ты получишь разрешение жениться…

Он опять пожимает плечами, – по-прежнему весьма почтительно, – но теперь, я это чувствую, скорее устало, нежели возмущенно:

– Разрешение жениться, вы говорите? А на что оно мне? Ведь я вам говорю, что они удалили их из нашей стороны, мою бабу и мальчишку… Разрешение жениться, зачем оно тогда? Жениться на женщине, которую не знаешь, где и искать-то…

Он умолкает, я тоже молчу. Отвечать нечего: он прав. Однако через минуту он вновь начинает говорить, чтобы лучше мне объяснить:

– Ну, командир, слушайте меня хорошенько: девушка-мать это неважная штука, не правда ли? Все на таких глядят сверху вниз… Нужно однако и ее малютке кушать каждый день, нужно и ей самой иной раз покушать!.. У моей курочки, как вы говорите, ничего не было… наверное, мои старики воспользовались этим и сунули ей что-нибудь в руку… они верно дали ей денег под условием, чтобы она ушла и унесла своего ребенка и ничего не говорила, никогда, ничего, чтобы она мне не писала также никогда, и делу конец! Если это так, то что же я, по-вашему, тут могу поделать. Невозможно! Тут был бы нужен человек, выше меня стоящий… человек, так сказать, вроде вас…

Миноносец № 624 вероятно попал на какую-то подводную зыбь и начал «болтаться» неизвестно почему. В результате – несколько самых незначительных уклонений от курса, на какие-нибудь 2–3 деления. Амлэн, ругаясь, не перестает однако выправлять курс с математической точностью. Конечно, его сердце далеко отсюда в это время, но его тело, его инстинкт и весь его разум не покидали мостика ни на одну секунду. Он хорошо несет свой крест, этот Амлэн (Гискар), гордо, без хвастовства! И меня охватывает таинственное волнение перед этим человеком, который страдает, как должно страдать…

– Неужели тебя это так мучает?

Я говорю почти шепотом. Он в ответ только кивает головой, но этот кивок говорит многое.

– Потому что, знаешь, если это тебя действительно так мучает, и если мы вернемся с войны… если мы возвратимся домой… ты в свою Нормандию, да! и я с тобою, здравыми и невредимыми… я сразу начну их для тебя разыскивать, твоего мальчугана и твою женушку… и может быть я их тебе найду, почем знать?

Он сразу поднимает голову:

– Командир!.. Вы, вы бы это сделали?

Да? «Это»? Это однако не так уж необыкновенно… Какой человек не сделал бы этого, человек вроде меня, когда дело касается человека вроде Амлэна?..

А он все бормочет:

– Командир!..

У него нет времени говорить пространнее. Но на меня прямо в упор взглянули его глаза, а секунду спустя я уверен, что уловил другой взгляд, но уже косвенный, который он бросил сверху вниз, с мостика на спардэк: по спардэку выступает своим невозмутимым шагом Арель, гибкий и вместе с тем вытянутый в струнку. Арель, – от взгляда Амлэна внезапная дрожь мучительно пробегает по всему моему телу. Кажется, это называется «гусиной кожей». Мне это не нравится.

Арель подошел ко мне. Я видел, как он приближался, я его поджидал: и все-таки я не слышал, как он поднимался на мостик.

– Командир, земля видна справа, перед нами… Там видите?.. а позади, слева, я замечаю эскадру… Я хочу сказать дымки эскадры… семь очень ясных дымков… – Эй, рулевой! Ослепли что ли ваши вахтенные, какого черта вы им в глаза насыпали… Простите, командир! меня всегда раздражает, когда плохо исполняют службу… это смешно! Я прошу вас извинить меня! Я насчитал семь дымков, только семь… Эта эскадра не похожа на французскую!..

3. Французские флаги и австрийские флаги

Один, два, три, четыре, пять, шесть, семь. Точно. Зловещая птица сосчитала верно. Она не ошиблась относительно качества товара; товар не наш: едва выступили на горизонте корпуса судов, как я узнал легкую эскадру крейсеров типа «Эрцгерцог». Вот вам и условленная встреча в море! Не находишь того, кого ищешь, и находишь того, кого не искал. В довершение всего в дело вмешивается туман. Он здесь австрийский, этот туман, оно и понятно, туман исполняет только свою обязанность… Но он так хорошо вел свою австрийскую игру, что нам, бедному маленькому номеру 624-у, отрезано всякое отступление семью противниками, из которых самый слабый неминуемо пустил бы нас ко дну тремя снарядами. Выкарабкаться отсюда?.. Гм… Это по крайней мере сомнительно.

Бедняга Амлэн! Я боюсь, что у тебя в глазах потемнеет: мы вероятно никогда ее не увидим, твою Нормандию, и твоя жена останется без мужа, а твой ребенок без отца… Двадцать луидоров против одного, что нам сразу достался крупный выигрыш… Иначе говоря, нам уже заранее разбили башку!..

Нечего спорить… Вот появляются семь австрийских крейсеров с той стороны, откуда их не ожидали, в тот час, когда их не желали, и развертываются перед нами строем фронта, т. е. именно так, как следовало для того, чтобы у нас не оставалось даже самой маленькой надежды пробиться через их линию или обогнуть ее, не ломая. Эта австрийская эскадра впрочем прекрасная эскадра, хорошо подготовленная, если судить по тому, как держит она линию атаки. Тем лучше! В конце концов, если приходится идти ко дну, лучше быть потопленным достойными противниками.

А ведь все-таки именно Арель первый уведомил нас об опасности. Иначе говоря, именно Арель первый определил и объявил, что миноносец № 624 близок к своему последнему часу, а с ним и мы. Это неизбежно. Нечего ждать от Ареля, чтобы он оказал нам какую-нибудь услугу. Но вполне возможно утверждать, что этот малый приносит несчастье. Как начальник, как солдат, как француз, я желаю… я вынужден желать, чтобы миноносец № 624 вышел невредимым из боя и чтобы на моем судне не было ни одной сломанной кости. Но если им суждено быть, то я хорошо знаю, чьи кости я выбрал бы…

Корпуса австрийских судов вырисовываются теперь, высокие и отчетливые, на бледном горизонте. Мы различаем, само собою разумеется в бинокль, мельчайшие подробности оснастки и корпусов, без всякого сомнения, они видят нас так же хорошо, как мы их. Впрочем они нам это показывают: в то самое мгновенье, когда я смотрю на семерых наших противников, на всех стеньгах взвиваются австрийские флаги: белые с красным, с Габсбургским гербом в середине. Все равно. Мне кажется, что будто эти семь австрийских флагов бросают нам перчатку. Я ее поднимаю:

– Амлэн! Поднять большой кормовой флаг и маленький обвес…

(Маленький обвес – это небольшой трехцветный флажок на вершине каждой мачты; кормовой флаг – огромный, он волочит не менее шести метров красного флагдука по воде. На моем крохотном номере 624-м кормовой флаг производит на всех такое впечатление, будто он значительно больше самого судна).

Если приходится умирать, надо выбрать себе саван…

Сигнальною частью все сделано исправно: приказание выполнено почти в ту же минуту, когда было отдано.

И я смотрю на мои четыре флага, которые теперь выставляют наши цвета Франции перед цветами Австрии.

С Богом! И отдадим последние распоряжения, это самый большой из имеющихся у нас национальных флагов:

– Машины, 350 оборотов. Лево руля… 15… 20… 25! Амлэн, держите к югу, 80 на восток… А там прямо!..

Я попытаюсь сделать самое простое: улизнуть в открытое море левее неприятеля и молить Бога, чтобы неприятель не слишком этому противился… потому что я знаю, в этой эскадре есть крейсера, на которые не произведут никакого впечатления наши двадцать четыре или двадцать пять узлов, и которые без усилия разовьют скорость в тридцать узлов, если пожелают нас догнать…

– Позвать ко мне старшего механика.

Он уже здесь. Никогда во всю мою жизнь мне так не повиновались, как в это мгновенье…

– Фург, извольте сойти в кочегарную и прикажите вашим ребятам, если они могут, поменьше дымить!.. Дайте им понять, что это не каприз; а дело идет о нашей шкуре и об ихней тоже.

– Иду, командир! Я им дам понять… Он скатывается с лестницы, как лавина…

Фург, двадцати четырех лет, две нашивки, военная медаль и опытность человека, который, зная теперь многое, усвоил все, что знает, и делает все, что умеет делать, без чьего-либо совета или указания, – Фург, старший механик второго класса, увидит сейчас огонь в первый, и, вероятно, в последний раз. Впрочем, он столько же об этом заботится, сколько о своем последнем жилище… а ведь оно не будет даже из сосновых досок!.. И Фург от радости не стоит на месте.

Однако для судна мобилизованного, следовательно вооруженного случайно, хламом из всех складов, миноносец № 624 оборудован неплохо. Экипаж у меня воинственный, даже чрезмерно. Я не имею оснований на него жаловаться, в особенности, сегодня. Но я не разделяю общего энтузиазма, – я единственный из всех нас, для которого музыка снарядов не будет новостью: я уже слыхал ее когда-то в Китае, в Марокко, в других местах. Нет, не разделяю. Мы все будем обращены в кашу через двадцать минут, и нет ни тени надежды заставить неприятеля заплатить, хотя бы по пониженной цене, за наши скелеты… Двадцать минут… или десять! И, конечно, поскольку дело касается меня, мне нечего возразить. Но одно дело быть убитым одному только, и другое дело допустить, чтобы были убиты, даже включая и себя в это число, семьдесят человек, сплошь молодых, здоровых, скроенных так, чтобы прожить каждому свои полвека… семьдесят человек, которых вверила вам родина… Семьдесят человек, которые возложили на вас все свои упования.

По спардэку опять проходит Арель.

Я его окликаю:

– Арель, как ваши мины? Я полагаю, вы довели теперь давление до ста пятидесяти килограммов?

Он слегка пожимает плечами. Но все-таки слишком высоко, даже очень… Пожимает плечами Арель совсем не так, как Амлэн. Более скромно, не говорю, что нет. Более дерзко, утверждаю, что да.

Милый мой!.. я тебе сейчас… Нет! не перед врагом.

И я смотрю по направлению к австрийской линии, чтобы не видеть Ареля и его плеч.

Он мне ответил, впрочем со всею желательной корректностью:

– Я думаю так же, как и вы, командир. У них было достаточно времени, у мин. Но я еще не проверил давления. Я слежу за приготовлениями к бою, а это не пустяк на такой башибузуцкой лодке, как наша…

Терпеть не могу, когда напрасно обесценивают людей или вещи. Кто не умеет восхищаться, немногого стоит. Мой экипаж не блещет лоском мирного времени, пусть будет так! Но на нем блеск военного времени. А это стоит дороже того.

Арель продолжает, невозмутимо и презрительно. Он мне все меньше и меньше нравится каждый раз, когда я на него смотрю, и еще того меньше каждый раз, когда я его слышу.

– Впрочем, командир, через пять минут я буду в состоянии дать вам точные сведения. Какие будут ваши приказания относительно сражения… если предположить, что будет сражение?..

– Мой милый, вы видите, как и я, что никогда, положительно никогда нашему миноносцу никаким ходом не уйти в открытое море за австрийскую линию: надо выиграть семь тысяч метров, из которых две излишни по крайней мере. И я рассчитываю пройти между пятым и шестым неприятельскими крейсерами, считая слева направо. Итак, пустите две мины, – стрельба по способности, – по этим номерам, пятому и шестому, которые будут для нас особенно стеснительны. Это даст нам тысячу пятьсот или тысячу восемьсот метров расстояния между австрийскими пушками и нашей шкурой, а это не так уже много. Вы готовы?

– О! вполне!

Он отдает честь, делает полуоборот и уходит…

Это последнее движение единственное, которое мне у него неприятно. Черт возьми! если даже нужно быть убитым сейчас же, мне хотелось бы быть в состоянии выбрать себе, кроме савана, также будущих соседей по кладбищу. Спать целую вечность рядом с «душкой» Арелем, мне, Фольгоэту? Нет! благодарю!.. Даже, если бы это доставило госпоже Фламэй, моей почти верной подруге, несказанное удовольствие узнать, что два последние любовника ее лежат в одной могиле, отчего она разрыдалась бы без всякого сомнения, сначала засмеявшись, засмеявшись тем безумным смехом, который так идет к ее пронизывающим глазам, к ее пытливому острому носику, к ее таинственным устам с такими чувственными губами, уголки которых так горько опущены вниз… Нет, ни за что, даже, чтобы доставить себе самому спасительное отвращение, которое заставило бы меня изрыгнуть жизнь без усилия и без сожаления. Отвратительно умирать с уверенностью, что после, как и прежде, ты будешь осмеян, одурачен, обманут и так далее; после так же, как и прежде, даже более, вдвое, вдесятеро более; вдвое, вдесятеро жесточе… отвратительно – умирая, узнать и почувствовать, что ты прожил целую жизнь на этой глупой планете только для того, чтобы служить забавной игрушкой для женщин, и что они сделали тебя своим рабом ради этой смешной цели и сделали это с такой ловкостью, с таким терпением и лицемерием, – что ты, лишившись из-за них всех твоих лучших сил, остановившись во всех твоих порывах, замедлив все твои работы, потерпев неудачу во всем, что могло бы быть твоею славою, – ты как будто вовсе и не жил.