— Для того и пистолеты…

Она поспешно отвернулась и пошла к двери, чтобы не ударить его по его лживому лицу. Ей были невыносимы его голос, его аффектированная речь, все его повадки.

Он последовал за ней.

— Ты снова покидаешь меня, милая? А я надеялся, что ты останешься со мной. Разве не утешительно в час опасности знать, что рядом с тобой есть кто-то, кого ты любишь, на кого можешь положиться?

Она по-прежнему шла, не останавливаясь.

— Я должна быть у Марии-Каролины. Принц Альберт болен, и нет никого, кто мог бы ей помочь.

— Кроме тебя. Я это знаю и восхищаюсь тобой. Я спросил лишь потому, что подумал, будто ты собираешься к Нельсону.

— К Нельсону?

Она вздрогнула и остановилась, пристально глядя на него. Неужели он все-таки начнет разговор?

Он кивнул и показал шляпу Нельсона, которую держал в руке.

— Чтобы отдать его шляпу. Ты не занесешь ему? Раньше ее тут не было. Возможно, ты нашла ее где-нибудь в другом месте? Да, в шторм, царящий на море и в любви, многие лишаются большего, чем шляпа. Но раз ты собираешься к королеве, я сам отнесу Нельсону его шляпу. Хотя бы для того, чтобы убедиться, что он не потерял и голову. Он будет смеяться, когда я ему это скажу.

Он с хихиканьем кивнул ей и торопливо ушел.

* * *

Кормовую часть судна Нельсон предназначил исключительно для королевской семьи и ее ближайшей свиты, но в своем теперешнем виде эти помещения и в самом деле походили на ад, с которым Эмма сравнила их раньше.

Отовсюду неслись жалобы, молитвы, стоны, проклятия.

Кругом лежали люди. По углам кают, в хозяйственных помещениях королевской кухни, в проходах, набитых багажом. Мужчины и женщины, господа и слуги — все перемешалось. Как будто беда безжалостно смела все барьеры, воздвигнутые традицией и общественным порядком. Казалось, угасло даже сознание человеческого единства. Никто не заботился о другом, каждый думал только о себе. Лишь когда на корабль обрушивался особенно сильный удар, голоса всех этих людей сливались в общий пронзительный крик.

Воздух там, за закрытыми люками, был чудовищным, удушающим, так как из трюма, наполненного трупами крыс, шел невыносимый запах.

Из салона навстречу Эмме раздался голос Фердинанда. Как ни удивительно, болезнь пока щадила его. Зато малодушие и страх овладели им еще сильнее. Лишившись каких бы то ни было признаков королевского достоинства, он носился среди своих безжизненно поникших на стульях друзей, рвал на себе волосы и выкрикивал страшные проклятия на вульгарном, вне всяких приличий языке лаццарони. Оглядываясь назад, он перебирал всю свою жизнь и хулил все, что сделали для него другие. Он проклинал Марию-Каролину, которая вынудила его начать войну, душу своего отца, который женил его на этой австриячке. А потом стал клясть лоно своей матери. Один лишь дьявол знает, с кем она путалась, от кого произвела на свет идиота[41]. Этому-то было хорошо, его холили и лелеяли, чего ему недоставало. А у него, Фердинанда, на шее это забытое Богом королевство, от которого он не получил ничего, кроме забот, неприятностей, мучений…

— И еще эта властолюбивая гувернантка! — закричал он, заметив Эмму. — Скажите ей, чтобы она никогда больше не вмешивалась в то, что ее не касается. Будь я проклят, если не прогоню ее, отважься она на это еще раз…

Его прервал громкий треск, похожий на тот, с которым топ-парус сорвался с грот-мачты и упал за борт. Фердинанд, растерянно упираясь в стенку каюты руками, боязливо прислушивался, ожидая, не последует ли еще что-нибудь.

Эмма посмотрела на него с презрительной улыбкой.

— На этот раз ваше величество миновала тяжкая участь отправиться на тот свет с проклятьем на устах. Однако в будущем, государь, вам следует быть осторожнее. Или вы полагаете, что грехи короля не идут в счет?

Он уставился на нее, вне себя от страха.

— Вы думаете? Вы думаете?

Он дрожа повернулся и позвал плачущим голосом:

— Гарано? Где Гарано?

Из угла поднялась темная фигура священника. Очевидно, и он поддался общей болезни.

— Ваше величество…

Фердинанд поспешно подошел к нему, стал рядом с ним на колени, сложил руки. И в то время как дон Гарано, обессиленный, чуть живой, упал назад в свой угол, король торопливо шептал ему что-то на ухо.

Он исповедовался.

Каждый раз, натворив что-либо, он шел на исповедь. Он верил, что одно это освобождает его от грехов, и без малейшего раскаяния грешил дальше.


Словно предчувствуя шторм, Нельсон приказал обить каюту королевы толстой прокладкой. Ею были покрыты потолок, пол, дверь, все стены. Поэтому шум шторма проникал сюда приглушенный, как будто издалека.

В центре помещения, привинченная к полу, изготовленная из крепкого дерева, с закругленными углами, стояла кровать. На ней лежала Мария-Каролина. Неподвижно, с бледным лицом, глаза закрыты, руки сложены на груди. Словно почившая королева, лежащая в гробу, который установлен для прощания перед последним плаваньем по морю.

Быть может, это был один из тех нервных припадков, которыми она страдала после смерти Марии-Антуанетты? Эмма, испуганная, торопливо подошла к ней, наклонилась над нею…

Мария-Каролина спала, но из-под ресниц у нее катились слезы. Капля за каплей текли они на запавшие щеки. Она спала — и плакала во сне.

Эмма хотела осторожно отойти.

— Он умер? — внезапно спросила Мария-Каролина, раскрыв глаза. — Ты пришла сказать мне, что мой маленький Альберт мертв?

Ее усталый голос, застывшее бледное лицо разрывали Эмме сердце. Она сразу же попыталась отогнать эти страшные мысли Марии-Каролины.

— Конечно, для своих семи лет принц Альберт очень хрупок. Но недомогание, охватившее его после завтрака, вызвано только резкими движениями корабля, а вовсе не серьезным заболеванием. У него небольшая лихорадка, но за ним смотрит Лало. А в преданности Дало государыня не должна сомневаться. Он — единственный из слуг, кто в этот час бедствий выполняет свой долг.

— Да, Лало — человек верный, но разве он может бороться с судьбой? То, что потомки Рудольфа Габсбурга умирают рано, предопределено Или это закон природы, наказание за внутрисемейные браки? Tu, felix Austria, nube![42] Ах, то, что когда-то казалось счастьем, сегодня — наша гибель. Наши силы иссякли, наша кровь испорчена. Моему брату Иосифу, когда он умер, было всего пятьдесят лет, Леопольду — сорок шесть. А мои дети — уже одиннадцать из них умерли. И Альберт не выживет. Или… он уже мертв, не так ли? Скажи мне. Я многое о нас передумала. Меня уже ничто не может испугать.

Она упорно это повторяла, не веря Эмминым словам, пока Эмма не принесла принца и не положила его к матери. В глазах Марии-Каролины зажегся радостный огонек. Она покрывала страстными поцелуями светлые локоны мальчика, покрасневшие от жара щеки, бессильно опущенные руки.

И на какое-то мгновение ребенок вернулся из забытья к действительности. Узнав мать, он улыбнулся ей. Затем снова впал в беспамятство. Обняв Марию-Каролину, он вдруг заговорил о Джемме, белой козочке, своей подруге детства, оставшейся в Казерте. Ему показалось, что это ее он держит в руках, видит ее грациозный облик, ощущает мягкие прикосновения ее шелковой шерстки.

Мария-Каролина отдала мальчика Эмме.

— Возьми его. В нем бушует лихорадка, во мне кровь. Он бы сгорел в моих объятиях. Но не уходи с ним, останься около меня. Сядь с ним на мою кровать, в ногах. Кровать велика, хватит всем троим места. Возьми его на колени, к своей груди. Нежно, очень нежно. Разве ты не знаешь, что ты — любовь? У тебя ему будет хорошо. Его смерть будет легкой, совсем легкой.

— Ваше величество…

— Он умрет. Я знаю это, он еще сегодня умрет. И разве так будет не лучше? Если бы он остался в живых, разве не стал бы он таким, как Леопольд[43]? Или как Бурбоны? Кровь Бурбонов тоже отравлена. Великая Мария-Терезия это знала. И все-таки она хотела, чтобы ее дети породнились с ними. Наверно, в золотых диадемах королев заключена какая-то темная сила, заставляющая их губить собственное потомство. А я — разве я поступила не так же? Со своими дочерьми, со своим сыном[44]. Хотя я знала это! Хотя я знала, знала… знала…

Ее речь превратилась в невнятное бормотание.


Весь день пролежала так Мария-Каролина, вытянувшись на кровати. Неподвижно, с бледным лицом, с закрытыми глазами. Как мертвая. Только крупные слезы, катившиеся из-под ресниц, говорили о том, что она жива, и еще — подрагивающие губы. Она непрерывно что-то бормотала, как бы отвечая какому-то кричащему в ней голосу. Кричащему и вопрошающему.


С наступлением вечера Эмма поднялась. Осторожно, чтобы Мария-Каролина не заметила. Но при первом же движении королева открыла глаза и вопросительно взглянула на Эмму.

Эмма молча приподняла мальчика и показала его матери. Он неподвижно лежал у нее на руках, и тень легкой улыбки застыла на его бескровных губках.

Он только что умер.

Мария-Каролина долго смотрела на него. И пока она смотрела, застывшая на мертвом лице улыбка, казалось, передалась ей и осушила ее слезы.

— Подожди, дитя мое! — прошептала она. — Подожди еще немного у врат. Мы все войдем вместе с тобой…

* * *

Час спустя Эмма поднялась на ют, чтобы сообщить Нельсону о смерти принца. Он встретил ее очень возбужденный.

Близок конец?

Но он, сияя, радостно указал на свет, видневшийся на юге над морем.

— Маяк Монте Пеллегрино! Завтра мы будем в Палермо.

Глава двадцать восьмая

Палермо[45], 5 января 1799

Мое возлюбленное дитя!

Король, твой отец, шлет курьеров в Вену и Лондон; я пользуюсь случаем, чтобы написать тебе. То, что я должна тебе сообщить, наше бегство, прощание с Неаполем, шторм, утрата Альберта в течение восьми часов, наши лишения — все это так печально, что я не нахожу в себе сил описать тебе это подробно. Я два дня пролежала тяжело больная, с сильным жаром и болью в горле. Твои сестры и Леопольд совершенно обессилены. Моя невестка[46], кажется, никак не может оправиться после родов; в последнюю ночь она так кашляла, что испачкала кровью два носовых платка.

Я опасаюсь, что у нее чахотка. А это заставляет меня беспокоиться за ее мужа, который спит с ней вместе Да и для моих девочек тесное общение с ней может быть вредно. Но это не изменить; наши условия не позволяют вести раздельное хозяйство.

Наше жилище… сырые стены, ни ковров, ни мебели, сырой и холодный воздух… смертельно! К тому же Сицилия совсем не похожа на Неаполь. Здесь есть конституция; без согласия парламента король не может получить ни единого су. И все-таки мы должны благо дарить Бога за то, что он дает нам хотя бы то.

Известия из Неаполя…

Я никогда не пойму, как оказалось возможным, чтобы шестнадцать-двадцать тысяч злодеев смогли поработить четыре миллиона людей, которые знать их не хотели.


21 января.

Прошло шестнадцать дней с того момента, как я начала это письмо. Однако наше неизменное несчастье хочет, чтобы дул неблагоприятный ветер.

Из Неаполя ежедневно поступают все боже тревожные известия. Заключено перемирие! С согласия наместника! Хотя Пиньятелли не имел на это никакого права, никаких полномочий!

Перемирие самое постыдное! Отданы Капуя, вся артиллерия, два с половиной миллиона душ, наши богатейшие провинции, в которых еще не ступала нога врагов; закрыты для наших союзников гавани обеих Сицилий. Мы никогда не согласимся с этим. Без нашей ратификации договор недействителен.

Мы как раз намеревались заявить наш протест, когда на императорском корабле прибыл наместник с высшими гвардейскими офицерами. Разумеется, Пиньятелли был тут же арестован. Теперь мы наконец узнали все обстоятельства. Едва король уехал, поднялось дворянство. Вопреки письменным приказам его величества, хотя и был назначен наместник, предатели заявили, что возьмут власть в свои руки, чтобы восстановить общественный порядок. Пиньятелли лишь слабо сопротивлялся. После этого они создали городскую гвардию и потребовали перемирия. Первый — генерал Мак. И когда Шампионне ответил, что он признает только гражданскую власть, Пиньятелли еще раз уступил и послал к нему князя Мильяно и герцога Джессо. Которые и подписали позорный договор.

Но тогда восстал народ. Более ста тысяч лаццарони. Они разоружили остатки войска, кричали: «Да здравствует король!» «Да здравствует Неаполь!» «Да здравствует святой Януарий!», выбрали генерала князя Молитерно, молодого, отважного, но легкомысленного человека, своим предводителем, захватили замки, гавань, военные поселения. Все было разграблено, министр финансов брошен в тюрьму, Пиньятелли оказался под угрозой.