Обезумевший от боли незнакомец рванулся в сторону, скидывая с себя ослабевшего Лосева, в свирепом, раненом ожесточении прокатился с ним по полу и из последних сил бросился к выходу, воя и спотыкаясь на каждой ступеньке.

Федор сидел на полу, держась за голову, и слушал, как протяжный стон несостоявшегося на этот раз убийцы тонет в гуле спеленутого ветром утреннего двора.

ГЛАВА 4

Сергей Спасский очень любил думать о войне. Рвущиеся снаряды, грохочущая сталь, окровавленные тела занимали все его свободное мыслительное время. Он часто мог часами сидеть на своем рабочем месте, устремив влажный взгляд в кривящиеся мониторы глупых, лишенных фантазии приборов, и представлять, как ворочается лента танковой гусеницы, вминая в сырую грязь воздетые к небу руки беспомощных людей.

Спасский никогда не был на войне. Больше того, среди его знакомых не было даже служивших в армии. Но уже много лет он чувствовал в себе эту сладко-сосущую жажду – думать о войне, осязать ее в своих фантазиях, отдаваться ей в почти болезненных грезах. Его день начинался с пролистывания газет. Он жадно впивался глазами в колонки репортажей с места каких-нибудь боевых действий и всегда был слегка разочарован, если находил количество жертв недостаточным. Он смотрел подряд все фильмы про войну и испытывал досаду, если батальные сцены не шокировали своей натуралистичностью. Спасский жил под свист пуль и минометные залпы.

Ему исполнилось сорок лет, и жизнь не удалась. В ней не было катаклизмов и катастроф. В ней не было взлетов и триумфов. В ней был только никому не нужный факультет захолустного вуза, занудливая жена, располневшая и подурневшая сразу после свадьбы, и копеечное место в унылой лаборатории чахлого института. Он добирался от дома до работы и с работы до дома одним и тем же скучным маршрутом – на автобусе № 22. На остановке «Лобнинский рынок», где выходила большая часть пассажиров, он плюхался на освободившееся сиденье, складывал руки на спинке впереди стоящего кресла (как на пулемете, висящем на шее) и поглядывал в окно, будто ехал на броне, снисходительно улыбаясь восторженному местному населению.

В своих фантазиях Спасский никогда не повторялся. Он смаковал горящие вертолеты, разрушенные дома и мосты, перевернутые машины и бэтээры с лопнувшей от жара броней. Он лелеял в мечтах обугленные воронки и расплавленные корпуса артиллерийских орудий, разбросанные тубусы ручных гранатометов и изрешеченный осколками брезент земляных укрытий. Он неторопливо разглядывал остывающих в предсмертных судорогах солдат, с искривленными ртами и оторванными конечностями, и пробовал на ладони окровавленные каски и бронежилеты.

С некоторых пор Спасский привнес в свои жестокие и неуемные фантазии новый волнующий элемент, придававший его игре еще большую пикантность: он стал вводить в них реальных персонажей – своих знакомых, коллег по работе и даже родственников. Со всеми, к кому он испытывал неприязнь и на кого держал обиду, Спасский спешил расправиться таким вот необычным и, казалось бы, безобидным способом. Уже полдюжины лет горели в танках его соседи по лестничной клетке, стонали в агонии под ударами бомб научные сотрудники лаборатории и начальники отделов, задыхались под завалами пораженных ракетами убежищ владельцы дворовых собак и автолюбители.

Однажды, прошлой весной, соседка Анна Игнатьевна, которую он встретил во дворе, сообщила ему с деланным сожалением:

– Слышали, Сергей Борисович, что с Мотей-то случилось?

– Нет… – осторожно ответил Спасский и остановился в ожидании новости, к которой его уже подготовил тревожно-сочувствующий тон соседки.

Мотя (в быту – Матвей Скороходов) был старшим по подъезду их невзрачной пятиэтажки и своей общественной, назидательной активностью раздражал угрюмого и недисциплинированного Спасского. Последний раз Мотя додумался до того, что написал красным фломастером его фамилию в числе злостных неплательщиков за газ и повесил этот пасквиль на двери подъезда. В тот же день Мотя уже корчился в газовой камере в лагере для военнопленных.

– Угорел, бедолага… – вздохнула соседка. – Надышался газом и – капут. Уж приезжали эти ремонтники… газовщики наши. И «скорую» вызвали быстрехонько. Но какое там! Поздно. Жалко-то как, да? Не старый совсем был.

Спасский шел к автобусной остановке, пораженный таким фатальным совпадением. Весь день он думал об этой странности. Отравившийся газом Мотя не выходил у него из головы. Ему хотелось поделиться с кем-нибудь своим удивлением, но он так и не решился. «Сочтут за ненормального», – подумал он и вскоре забыл про этот странный случай.

Однако через полгода утренние газеты заставили Спасского опять вздрогнуть от мистического совпадения. Пресса сообщала, что на своем рабочем месте убит Виктор Камолов – бывший сослуживец Спасского, уволившийся из лаборатории несколько лет назад.

Спасский невзлюбил Камолова сразу. Тщеславный выскочка без специального образования, тот с ходу завоевал симпатии коллег и, что еще более невероятно, руководства. Он числился в любимчиках у «старикана» – руководителя лаборатории профессора Лобника. В Камолове раздражало все – от его веселой и фамильярной манеры держаться с сослуживцами до самоуверенности и всезнайства в работе, которой Спасский отдал годы. Жалкий художнишка, дилетант, распоясавшийся купчик – он считал возможным снисходительно давать ему – Сергею Спасскому, человеку с техническим образованием, – советы в делах, о которых скорее всего черпал знания из популярной литературы! Двоюродный брат Спасского заканчивал когда-то то же самое художественное училище, что и Камолов. И что же? Сейчас он без работы и без средств к существованию пытается хоть как-то удержаться на плаву в этой жестокой жизни. А Камолов? Этот и не думает унывать! Он уже стал физиком! «Вот только такие наглые, пронырливые деляги и устраиваются в жизни, – размышлял Спасский, поглядывая из-за монитора на довольную физиономию Камолова, о чем-то шушукающегося со „стариканом“. – Пролезут везде! Растолкают локтями, нагадят – и дальше побегут. А настоящие специалисты вынуждены десятилетиями пахать, чтобы их заметили и оценили по достоинству». Каждое утро Камолов забегал в клетушку профессора с какими-то договорами, чертежами и планами, часами просиживал у него, а потом, воодушевленный, скрывался в неизвестном направлении.

Зато по вечерам приходило возмездие. Камолова давили танками, сжигали огнеметами, забрасывали гранатами, расстреливали из всех видов стрелкового оружия.

После того как место Камолова в лаборатории освободилось, Спасскому даже не предложили его занять – он остался на своей крохотной должности – неприметный и злой. С этого дня Камолова ждала новая ежевечерняя расплата – его ставили к стене и кололи штыками, а потом добивали саперными лопатками.

«Кому помешал лобнинский фотомастер? Его искромсали кухонным ножом», – прочитал Спасский, и газета задрожала в его руках. Сомнений не оставалось – неведомым образом он, Сергей Спасский, научился своими фантазиями приближать настоящий и невыдуманный конец своих недругов! Он – гений! Вот когда пришла пора реализоваться тому, что его всегда отличало от других людей! Всему – свой черед. Нужно было сорок лет прожить серой мышкой и неудачником, чтобы в одно прекрасное утро проснуться с осознанием того, что ты – маленький бог! Он метнул быстрый и мстительный взгляд на дверь в клетушку профессора, где местные лизоблюды пристроили самодельную табличку: «МАЛЕНЬКИЙ БОГ», и покачал головой:

– Время покажет…

В этот понедельник с самого утра у Спасского было замечательное настроение. Он ехал на работу в автобусе и, против обыкновения, не стал занимать сиденье возле окошка на остановке «Лобнинский рынок». Он приветствовал побежденное и завоеванное местное население стоя, держась за поручень капитанского мостика своего торпедного катера, пришвартовывающегося к пристани сдавшегося города. Он гордо продефилировал мимо дежурного на проходной института, даже не вынув из портфеля пропуск, с которым в обычное время не расставался даже по воскресеньям, и распахнул дверь лаборатории со словами: «Прошу садиться…»

Единственный сотрудник, пришедший на работу раньше Спасского, поднял голову, оторвавшись от сборника «Шахматные задачи», и, понимающе кивнув: «А-а, это ты, дурень…» – вновь углубился в чтение. Когда ровно в десять по лестницам института скатился противный и дребезжащий звонок, Спасский сидел за столом и не мигая смотрел на дверь клетушки с наглой надписью «Маленький бог». Лобника на работе не было! Не пришел он ни через десять минут, ни через полчаса. Но лишь только тогда, когда сотрудники в недоумении стали поглядывать на часы и пожимать плечами: «Где же „старикан“?» – Спасский облегченно откинулся на спинку стула и победно изрек:

– Свершилось!

Если бы все эти рядовые сотрудники и заурядные человеки кинулись к нему с расспросами, если бы они, кусая губы в уважительном трепете, умоляли его раскрыть перед ними свой пророческий, мистический дар, он, возможно, и рассказал бы, что вот уже больше года прокручивает перед глазами одну и ту же картинку: захваченного в плен профессора Лобника пытают на дыбе, а потом огромной монгольской саблей режут ему сухожилия и вены на левой руке. Профессор корчится от боли, ревет, как портовый сухогрузный трейлер, а потом обмякает бессильно и медленно умирает от потери крови…

– Теперь его черед настал!


– Теперь мой черед настал! – Лосев приподнял перебинтованную голову с подушки и посмотрел на вжавшуюся в стул Елену, словно удивляясь ее молчаливому бездействию. – Он хотел меня убить, понимаешь? Именно убить! Не ранить, не напугать, а убить! Как Виктора, понимаешь? И на том же месте! Мистика какая-то! Чушь! Я ни-че-го не понимаю!

Елена молчала. Она уже не плакала, кусая пальцы, как вчера, когда Федор позвонил ей из больницы, куда едва доплелся, истекая кровью. Казалось, она смирилась и с ужасом последних дней, и с какой-то фатальной неизбежностью, нависшей над ними.

Вечером, забирая Лосева из больницы, она еще всхлипывала и дрожала. А потом всю длинную, нескончаемую ночь, в которую ей так и не удалось сомкнуть глаз, она смотрела в черное окно, положив ладони на раненую голову единственного близкого ей человека, и шептала гулко и страшно:

– Это он… он… Он убьет нас обоих… Он уже не остановится…

Перед глазами снова и снова опускалось затемненное стекло синей машины, и все яснее выплывал из ее бездны силуэт страшного человека. Она видела, как, словно из расфокуса, возникает из темноты его лицо – глаза и губы, искривленные в долгожданной усмешке: «Лена, вы мертвецов боитесь?»

Утро не принесло облегчения. Елена молчала, а ее глаза – сухие и уставшие – с жалобной обреченностью смотрели на Федора.

– Я видел его на фотографии! – Лосев метался в болезненном возбуждении. – Они были знакомы с Витей! Может быть, даже близко знакомы! Ты не ошиблась, девочка! Этот тип следит за нами! Нам наверняка угрожает опасность! И тебе… И тебе…

Федор внезапно замолчал, пораженный этим простым и вместе с тем ужасным открытием. Он вскочил с кровати и бросился к Елене, обхватив руками ее колени и ткнувшись в них забинтованной головой:

– Не бойся! Не бойся… Я сумею защитить тебя! Я сумею нас защитить! Надо только понять, что происходит… Мне нужно понять, откуда исходит опасность… Не бойся, родная… Я сумею…

Она гладила его по плечам, задрав подбородок и закусив губы, чтобы опять не дать волю слезам.

– Ты смог разглядеть нападавшего? Лицо, фигуру?

– Нет… Было темно, а глаза – в крови. Да и напал он сзади. Сразу ударил, а потом навалился… Я ничего не разглядел. Разве только крик его истошный запомнил. Звериный… – Вдруг Федор поднял голову, словно что-то вспомнив. – Лена! Лена… Я ведь, кажется, отрезал ему кисть руки… Тесаком для фотобумаги. Ну, когда мы… когда он… Когда он чуть не убил меня! Она до сих пор должна быть там, в студии.

Елена обхватила ладонями голову Лосева:

– Прошу тебя, любимый! Умоляю! Не предпринимай ничего! Прошу тебя! Давай уедем! – Она вдруг замерла, словно просветленная внезапной идеей. – Давай уедем к твоему отцу! В Николаевск! В твой родной город, где у тебя все было хорошо и спокойно. Художники, оформители, дизайнеры везде нужны. А нет – так барменом опять устроишься. Я готова официанткой быть – лишь бы рядом с тобой. Уедем, Федор!

* * *

Летнее кафе «Горизонт» располагалось прямо во дворе дома, в котором Лосев снимал квартиру. В будние дни оно чаще всего пустовало, и даже в обеденное время посетители занимали едва ли третью часть выставленных на улицу столиков. Здесь готовили люля-кебаб и жареных цыплят, о чем жители дома имели возможность догадываться по запаху, вливавшемуся в распахнутые окна и оседавшему на подоконниках и диванах. С наступлением сумерек чесночно-цыплячий дух обильно смешивался с сигаретным дымом, и этот коктейль путался в квартирных занавесках уже до утра.