20

Пятница, 10.00

Вчера в четыре часа Дженни отбыла в аэропорт им. Кеннеди. Вечером я спровадила Тома в другую спальню, превратила нашу двуспальную кровать в зону отдыха беременной женщины (подушки под всеми руками-ногами) и приготовилась на свободе насладиться ночным сном, долгим и без помех.

Как бы не так. Да, без Тома я наконец открыла нараспашку все окна и упивалась минусовой температурой нью-йоркской февральской ночи (моему несчастному телу явно чудится, что оно пребывает в пекле какой-нибудь Гватемалы), но поспать не вышло. Боль в левом боку достала. Такси, пьяные и дворники сговорились не дать мне забыться ни на миг. А внутри у меня образовалась настоящая Сахара, каждые двадцать минут нужно было вливать в себя чуть не бочку воды. В целях мелиорации. Стоило дремоте подкрасться поближе, как мне срочно требовалось в туалет или под самыми окнами с диким ревом проносилась «скорая». Я вздрагивала, и жаркая, с налитыми свинцом веками бессонница снова наваливалась на меня.

Словом, почти всю прошлую ночь я провела, пялясь на светло-лиловые стены спальни, вернее, наблюдая, как с наступлением рассвета серый цвет уступает место розовому. Точно так же я следила за этой неспешной сменой цветов каждую ночь на протяжении последних нескончаемых недель.

Хорошо хоть Том сегодня утром выглядел сносно, а то в последнее время он страшно исхудал, кожа да кости, черные круги обвели сине-зеленые глаза.

— Должен признать, Кью, так определенно удобнее, — жизнерадостно сообщил он, вытаскивая из шкафа темно-синее пальто и шарф. — Мне даже удалось поспать — никто под боком не брыкался. Пожалуй, нам так и стоит спать, по отдельности, до самого конца беременности, — не менее бодро добавил он, чмокнув меня во влажный лоб. — По крайней мере, подойдем к рождению ребенка хорошо отдохнувшими.

Муж сверкнул улыбкой, подхватил тяжеленный коричневый кожаный портфель и скрылся в коридоре, оставив после себя густой запах подгоревшего тоста и мармелада.

Он ушел, а я еще долго не сводила глаз с захлопнувшейся двери. Я выгляжу как героиня ужастика, но Том, похоже, этого не замечает. Не потому ли, что вообще меня не замечает? Мне-то он тоста с мармеладом не сделал («Прости, милая, не знал, что ты проснулась, думал, поспишь подольше». Ага, как же…). Вдобавок запамятовал — впервые с начала постельного режима — сделать мне сэндвич на обед и оставить перекусон (печенье, тортик, пирожное с орешками). И наконец, он ни словом не обмолвился — не знаю даже, помнит ли, — о том, что днем должен отвезти меня в клинику на «тест без стресса». Всего одна ночь врозь — и он уже сорвался с поводка. Стал одним из них, «нормальным» человеком, который каждое утро встает и отправляется на работу, обычным мужиком, что живет обычной жизнью. А я валяюсь здесь час за часом, для меня что утро, что полдень, что будни, что выходные — все едино. Никогда еще мне не было так тоскливо.

Тома нет, Дженни нет. Я осталась наедине с воспоминаниями о глупом, безобразном препирательстве с сестричкой вчера днем, как раз перед ее отъездом в аэропорт. Это был наш давнишний спор, который мы ведем вот уже двадцать лет, только обряженный во взрослые одежды. Она звала меня осенью пожить недельку с ней и Дейвом в Корнуолле, а я категорически отказалась: ноги моей не будет в одном с ним доме. Ужасно расстроенная, Дженни возмутилась: мол, Грега я тоже терпеть не могу, однако к Элисон в гости езжу. Ну я и ляпнула, что Грег хотя бы моется и не ковыряет в носу перед телевизором… Не стану повторять всего, что я еще наговорила. Хотела-то я одного — побольнее уколоть ее. Я видела ее разобиженные глаза, видела, как задрожали уголки ее рта…

И вдруг Дженни снова стало семь, мне двенадцать. Мы играем во дворе нашего дома в Кенте… Дженни плетется за мной по дорожкам засаженного розами сада… Дженни пытается привлечь мое внимание… Дженни просит меня поиграть с ней, а я хватаю за руку Элисон и тащу на край поля, читать в зарослях ежевики девчачьи журналы. Убитое горем лицо младшей сестренки дарит мне восхитительное ощущение власти: я могу заставить кого-то страдать так же, как страдаю сама, когда мама смотрит на меня безучастным взглядом! «Ты еще маленькая, тебе нельзя играть с нами, с большими». («Прости, Кью, у меня много дел, кто-то же должен зарабатывать нам на жизнь. Иди поиграй сама, разве ты еще не научилась? Боже мой, до чего ж ты еще маленькая, тебе еще расти и расти…»)

Зато теперь Дженни уехала, и передо мной блестящая перспектива следующие десять недель «играть» самой, днем и ночью. Поделом мне.

Надо бы позвонить Тому, напомнить про тест. Нет, пожалуй, не стану. Возьму такси и съезжу в клинику одна. Пусть знает. Пускай его совесть помучает, когда вечером я опишу, как в муках добиралась до врачей, бедная, одинокая беременная женщина, полуослепшая от дневного света, еле передвигающая ноги от постоянного лежания на тахте.

Полдень

Ладно. Последнее стираю. Самоуничижительный бред. Я выделила абзац и уже собралась кликнуть по «ножницам», но маниакальная страсть фиксировать все свои мысли помешала довершить дело. К тому же только что звонил Том: приедет за мной через десять минут. Он загодя вспомнил о клинике и даже обещал захватить мне на обед вяленый окорок с артишоком. И печенье с шоколадом.

19.00

Печатаю эти строки, лежа на больничной койке.

Том умчался добывать мне что-нибудь съестное. На пластиковом столике рядом со мной — больничный ужин, который здесь приносят в половине шестого, но я к нему не прикоснусь и под дулом пистолета. Клеклый мясной «хлеб» с горкой волокнистой зеленой фасоли, суп из неподдающихся определению овощей, почерневший банан и печенье — одна штука! — в целлофановой обертке (хоть что-то стоящее). С минуту мы с Томом взирали на стремительно покрывающийся застывшим жиром склизкий ошметок мяса, затем переглянулись и решили не поддаваться унынию. Что-что, а уж еду мы контролировать в состоянии. Большая пицца с помидорами и базиликом, а также свежий «цезарь» будут здесь уже через пятнадцать минут.

Итак, сегодня со мной проделали «тест без стресса». Взглянуть бы на умника, придумавшего это название. В жизни ничего более «стрессового» не переносила!

Началось все терпимо. Я вскарабкалась на кушетку в кабинете УЗИ и, как водится, задрала рубашку, выставив живот на всеобщее обозрение. Черайз, как водится, выжала на меня изрядную порцию липкой синей дряни, взялась за зонд и проверила положение ребенка и объем жидкости. С прошлого раза — без изменений. Отлично, подумала я. Значит, скоро отпустят. Через полчасика я отсюда уберусь.

Затем резиновыми ремнями она прикрепила мне к животу два плоских круга: один (розовый) контролировал сердцебиение ребенка, другой (голубой) проверял наличие у меня схваток. Мне Черайз подала пластиковый стакан апельсинового сока и приказала выпить, чтоб повысить содержание сахара у ребенка, после чего велела лежать и ждать. Я снова принялась изучать болтающуюся перед глазами страничку полезных советов: «Сочетайте сшитые на заказ брюки с английскими вышитыми блузками, это выглядит одновременно строго и женственно». «Если у вас объемистый бюст, не носите расшитые бисером водолазки».

Стук крошечного сердца заполнил кабинет. Череда торопливых ударов на фоне свистящих помех — тук-тук, тук-тук, тук-тук. Зеленые цифры заплясали на мониторе: 139, 142, 143, 145. Обычно безучастное лицо Черайз осветилось неожиданной улыбкой.

— Хорошие показания, — снизошла она до объяснений, — сердцебиение у ребенка здоровое. Теперь отметим его реакцию на сахар. Доктор Вейнберг ждет изменения в его сердечном ритме, это признак здорового ребенка. Вернусь через десять минут, посмотрю.

И она вышла в коридор.

Тяжелая дверь захлопнулась.

В теплом полумраке мы с Томом, взявшись за руки и не спуская глаз с экрана, следили за плавными взлетами и падениями пульса: 135, 132, 138, 142. Том отстукивал ритм ногой («А здорово, Кью. И чего ты боялась?»).

Прошло несколько минут. Малыш заворочался, замолотил руками и ногами так, что живот у меня заходил ходуном, а секунду спустя пульс взвился: 150, 155, 160, 165.

— Отлично. Похоже, есть. Зови Черайз, — с огромным облегчением сказала я мужу.

Тот кивнул и отправился выполнять указание.

Но только он вышел за дверь, как началось что-то непонятное. Ш-ш-ш, ш-шш-шшш, тук-тук, тук… тук, тук… тук. Паузы между ударами увеличиваются, заполняются медленным шипением, точно ползет густая патока. На экране пугающие цифры: 120, 118, 104, 97, 92…

Я в панике, каждая цифра падает камнем; я зову Тома, исступленно массирую живот и крошечное тельце, свернувшееся во мне под туго натянутой кожей. Не знаю, чего я думала добиться массажем, но мне нужно было дотронуться до моего маленького, сказать ему: я здесь, я с тобой, держись! Пожалуйста, держись!

Том еще в коридоре услышал звук замедляющегося пульса и бледный как смерть ворвался в кабинет, лаборантка за ним. Бросила взгляд на монитор, рявкнула:

— Повернуться на левый бок, БЫСТРО! Нужно сдвинуть ребенка с пуповины.

Я понятия не имела, о чем она, но торопливо повернулась, и, как только я это сделала, прибор умолк. Никогда не слыхала такой оглушающей, такой зловещей тишины. А потом в ушах зазвенел мой собственный вопль: «Что это? Он умер?!»

Диски в руках Черайз ползали по моему животу, а я трепыхалась только что пойманной рыбешкой, силясь запустить его сердце (как мне представлялось), пока наконец Черайз строго не приказала:

— Лежите смирно! Он не умер, просто диск соскочил с его сердца, и мы потеряли сигнал. Не вертитесь, я сейчас поймаю.

И вдруг мы снова его услышали — громкий, сильный и чистый стук. 130, 135, 137, 135. Зеленые цифры ободряюще подмигивали нам с экрана.

Том рухнул на стул, уронил голову на руки; меня трясло крупной дрожью. Черайз шумно выдохнула.

— Полежите пока на боку, — распорядилась она. — Думаю, все в порядке, но лучше позвать доктора Вейнберг, на всякий случай. Сейчас вернусь.

Мы потерянно ждали, к счастью, недолго: через минуту-другую в кабинет прошагала Вейнберг, бегло улыбнулась и углубилась в изучение длинной ленты, выползающей из аппарата. Мне было видно: линия на графике скакала как безумная — пики, впадины; последний глубокий провал уходил в пустоту. Я вперилась в лицо докторши. Пусть она скажет, что все нормально, что такое случается сплошь и рядом…

Только она сказала совсем другое. Присела на кушетку, взяла меня за руку; я вцепилась в нее как утопающий.

— Вот что, золотце. Ребеночек-то, похоже, пережимает пуповину, когда шевелится. Околоплодная жидкость это как подушка между ребенком и пуповиной, а у вас ее маловато, вы таки понимаете? Замедление сердечного ритма говорит о том, что ему не хватает кислорода. Придется отправить вас в больницу.

Вот так. Я лежу на узкой койке, с иглой капельницы в руке, и печатаю на своем карманном органайзере (который, слава тебе господи, раскопала в недрах сумки, среди россыпи мятных леденцов и ручек без колпачков). Завтра Том обещал притащить мой ноутбук. А в углу помаргивает знакомый монитор. 130, 132, 145, 140.

21

Суббота, 2.00

Спала всего минут двадцать.

Только-только начала задремывать, как медсестра по имени Андреа явилась проверять мои показатели. Давление, пульс, температура и «у вас что-нибудь болит? Оцените свою боль по десятибалльной шкале»… Богом клянусь, как только отсюда выберусь, никто от меня не услышит ни слова жалобы на постельный режим. Никакого нытья про недосып! Ни одного худого слова о том, что мне снова надо лежать на левом боку! Я и не подозревала, до чего мне раньше было хорошо. Больницы — выше сил человеческих.

Монитор вселяет в меня страх. В темноте не могу отвести от него глаз. Каждый раз, когда зеленая цифра сменяется на меньшую, я холодею от ужаса.

3.00

Только что пульс ребенка резко упал. Я услышала, как он замедлился (тук-тук, тук… тук…), и в панике нажала кнопку вызова. Появилась Андреа и терпеливо, как капризному ребенку, объяснила, что она следит за моим монитором со своего поста.

— Показания не очень, но не катастрофические, — заметила она с легким ирландским акцентом. Клятвенно пообещала, если пульс опасно снизится, тут же прибежать и уложить меня так, чтобы ребенок соскользнул с пуповины. Но по-моему, она переоценивает свои возможности. А вдруг в нужный для меня момент ее вызовет мама тройняшек из палаты 027? Невзирая на уговоры Андреа, я на полную катушку врубила звук монитора, чтоб следить за пульсом ребенка, не поворачиваясь лицом к экрану. Я его мама, я должна его уберечь.