Внезапно хор юных голосов за дверью поет гимн «Преклони колени». Внуки хотят порадовать деда, поднять его дух. Наверное, не знают, что прощаются с ним, а родители их – знают. И Берт знает тоже. Наверно, смотрит на них по очереди, на одного за другим, и гадает, как сложится у них жизнь, кто кем станет. Он надеется на лучшее и печалится, что не увидит, какими они вырастут. Или, возможно, больше тревожится о своих детях, которые глядят на поющих с натянутыми улыбками и болью в сердце. И он чувствует эту боль, как они стараются держаться. Он знает, сколько трудностей им уже пришлось преодолеть в жизни, и тревожится, как они справятся с будущими. Потому что знает, какой у кого характер, и даже на смертном одре, когда у них болит душа за него, не может не волноваться о них. Он всегда будет их папой. И наверно, он думает о Рите, которая останется одна, когда он уйдет. Я сижу и представляю себе все это, а из-за двери несутся звонкие детские голоса.

Дверь распахивается. С криками «Пока, дедушка!», «Мы тебя любим, дедушка!» детвора вприпрыжку, щебеча, перетекает из комнаты в коридор. Потом выходят дети Берта и прочая родня, они улыбаются мне и у входной двери останавливаются обнять Риту. Жена Берта – маленькая женщина в розовых брючках-гольф и розовом свитере, на шее жемчуг, на губах – помада в тон наряду. Я встаю, когда она закрывает дверь за последним гостем.

– Простите, что пришлось подождать, – сердечно говорит она. – Боюсь, Берт не предупредил, что вы договорились о встрече. О боже, что с вами стряслось, бедняжка?

На первый взгляд она в отличие от меня ничуть не растрогана сценой, которую я только что наблюдала. Но я помню это чувство, когда ты просто обязана в любой комнате быть самой сильной, потому что без этого все сделается совершенно невыносимым. Накал эмоций, прощания навеки и разговоры о конце становятся нормой, и душа, сталкиваясь со всем этим, выстраивает вокруг себя мощную броню. Когда ты одна – это другое дело: можно упасть навзничь и отдаться слезам.

– Упала с велосипеда, – поясняю я. – Гипс уже скоро снимут.

– Он вас ждет. – Рита ведет меня в комнату. – Пойду поставлю чайник. Чаю или кофе?

– Спасибо, чаю.

Берт лежит на специальной кровати для лежачих больных. В носу кислородные трубки. Увидев меня, он рукой делает знак закрыть дверь и подзывает меня поближе. Я сажусь рядом.

– Привет, Берт.

Он показывает на трубки в носу и закатывает глаза. Энергия, которая била из него при нашей первой встрече в оранжерее Джой, иссякла. Но глаза живые и блестят в предвкушении нашего сговора.

– А вы выглядите похуже меня, – пыхтит он.

– Я поправлюсь. Осталось только четыре недели. Я принесла вам книгу, для нашего книжного клуба. – Подмигнув, кладу книгу на столик.

Берт хмыкает, потом заходится резким кашлем, который вытягивает из него жизнь. Я встаю и склоняюсь над ним, как будто это может помочь.

– Я представил Рите другую версию.

– О боже, уж и не знаю, хочу ли об этом слышать…

– Ноги, – говорит он, и я вижу, что он шевелит пальцами ног, с которых от тряского кашля сползло одеяло. Заскорузлые плоские ступни с длинными, жесткими, желтыми ногтями. Ни за какие сокровища мира не прикоснусь я к этим ногам.

– Ноги… массаж… терапия.

– Берт, – строго говорю я, – нам придется договориться о легенде поубедительнее.

Он снова хмыкает, очень довольный.

Я слышу, как позвякивает посуда на кухне, где Рита заваривает чай.

– Ну ладно, давайте-ка к делу. Вы подумали о новых вопросах?

– Под подушкой.

Я встаю, помогаю ему наклониться, достаю бумаги из-под целой горы подушек и подаю их ему.

– Еще в детстве мечтал спланировать ограбление.

– Да, вы явно хорошо подготовились.

– Так больше ж… нечего делать.

Он показывает мне карту, на которой к некоторым местам приклеены кругленькие цветные стикеры. К невероятному моему облегчению, они все в Дублине, но почерк у него такой неверный, что я едва что-нибудь могу разобрать.

– Неразборчиво. Придется вам это переписать, – говорит он, видя, как я мучительно силюсь понять, что где.

Дребезжание чашек на подносе приближается к двери. Я успеваю спрятать бумаги под своим плащом, лежащим на стуле, и распахиваю дверь перед Ритой.

– Вот и я! – весело объявляет она.

Мы вместе устанавливаем чайный столик на колесах поближе к Берту. Симпатичненький чайник, разномастные чашки с блюдцами, тарелка с печеньем.

– Не помешает это вашей работе? – беспокоится Рита.

– Если что, я его передвину, – ненавидя себя за вранье, говорю я, и она уходит.

Я уверена, она рада, что выдался час передышки. Помню, как это было со мной. Из глубин изнурительной реальности я смотрела телешоу про кулинарные соревнования, про разбор гардероба и садовые работы. В них поначалу все уныло, а в конце все хорошо и участники плачут от радости. И вместе с ними я в начале сюжета сопереживала их печалям, а в конце заодно с ними преисполнялась надежды.

Берт хмыкает. Он любит интриговать. Я – нет, но не знаю, как это обстояло с Джерри. Возможно, когда твоим телом по-хозяйски распоряжаются другие люди, приятно хоть что-то от них утаить.

Достаю бумаги из-под плаща, просматриваю.

– Берт, вы что, пишете стихи?

– Нет, лимерики. По стихам у нас Рита, а лимерики она презирает, – говорит он. Глаза у него озорные и лукавые.

– Берт, – тихо говорю я. – Одна из причин, почему письма Джерри так меня трогали, состояла в том, что он писал их сам, от руки. В них чувствовалось его присутствие, его мысли, его сердце. Думаю, лучше всего вам написать их самому.

– Да? – Он смотрит на меня, и невозможно представить, чтобы этот крупный, широкоплечий, с огромными руками дядька проиграл в какой-нибудь битве. – Но Рита терпеть не может мой почерк. Поздравительные открытки всегда сама подписывает. И вот у нее – почерк, это да. Так что нет, лучше вы напишите.

– Ладно. Или, может быть, напечатать? Так, чтобы это было не от меня.

Он пожимает плечами. Его не очень волнует, как письмо будет выглядеть, лишь бы оно было. Я делаю для себя пометку. Работая с людьми, надо принять в расчет: у каждого своя шкала ценностей. То, что важно для меня, для другого – не стоящий внимания пустяк. И наоборот, другой может считать важным то, от чего я бы отмахнулась. Решено: в письмах – никаких шаблонов. В расчет принимаются только желания авторов, а не мои.

– И еще нужна хорошая писчая бумага. У вас есть какая-нибудь?

Очевидно, нет.

– Тогда я куплю.

Он не прикоснулся ни к печенью, ни к чаю. Рядом стоит еще и тарелка с кусочками фруктов, тоже нетронутая.

Я смотрю на его пометки, на карту и ничего толком не вижу, но быстро соображаю. Немыслимо попросить его еще раз все это переписать. Он сделал все, что мог, и торопился, сколько хватало сил.

– Берт. Чтобы я ничего не напутала, когда буду переписывать, сделайте для меня еще одну вещь. – Достаю свой телефон, чтобы записать голос. – Прочитайте их вслух, ладно?

Он тянется к очкам, но дотянуться не может. Я подхожу к столику и подаю их.

Он смотрит на страничку, делает вдох, выдох. Тихо читает, переводя дух, а потом вдруг застревает, останавливается. Взгляд делается мутным. И вот он уже плачет, взахлеб, совсем как маленький. Я останавливаю запись и крепко держу его за руку. Но плачет он все сильнее. Тогда я обнимаю его, и Берт рыдает у меня на плече. Выплакавшись, закончив чтение, он совершенно измучен.

– Берт, – ласково говорю я. – Мне очень не хочется этого говорить, но есть ли у вас лосьон?

Сбитый с толку, он вытирает глаза.

– Надо ведь подкрепить нашу легенду, про массажистку. Ваши ноги после моего визита должны выглядеть счастливее прежнего.

Он снова хмыкает. И в один миг его печаль сменяется лукавым весельем.

Глава шестнадцатая

В писчебумажном магазине смотрю на полки с бумагой. Какое изобилие! Мелованная, немелованная, верже с водяными знаками, для документов, тканая. Глянцевая, шелковая, матовая, с рисунком, линованная. Гладкая и текстурированная. Пастельных оттенков и простых основных цветов. Какой размер? Я теряюсь. Это всего лишь бумага, какое она имеет значение? Конечно, имеет. Больше, чем что-либо. У Берта заготовлено шесть посланий для Риты. В пачке фигурных открыток – четыре штуки. Почему четыре? Почему не пять? Значит, я куплю две пачки. А вдруг ошибусь и все испорчу, и не одну, а несколько? Наверно, лучше взять три. А конверты продаются комплектами по семь. Почему семь? И можно ли печатать на этой бумаге?

Просто руки трясутся, когда я прочесываю полки в поисках подходящих конвертов. Самоклеящиеся и складывающиеся, с клапаном, – словно две версии меня. Вызов. Тест. Выбери этот, и он покажет, кто ты такой. Что лучше? Склеить себя заново или сложиться и признать поражение?

Джерри наверняка это сделал. Пошел в магазин и купил бумаги, на которой потом написал мне, зная, что эти письма я буду читать, когда его больше не будет. Брал, что придется, или тщательно выбирал? С практической точки зрения подходил или с эмоциональной? Просил помощи у продавца или все делал сам? Организован был, решителен или подавлен?

Эти вопросы меня захлестывают. Схватил ли он первую же пачку, которая попалась ему на глаза? Обошел ли сначала торговый зал, чтобы присмотреться? Делал ли ошибки и, напортачив, рвал ли сердито бумагу? Обдумывал ли еще какие-то варианты вдобавок к окончательным десяти? Составлял ли список? Как давно это пришло ему в голову? Долго ли планировал? Или все продумал за день? Мгновенно решился или какое-то время колебался? В его письмах ни ошибок, ни помарок, так что, наверно, черновики были. Хотя я никогда их не находила. Он писал синей ручкой. Пробовал ли он другие цвета? Может, для него был особенно важен синий? И должен ли этот цвет иметь значение для меня? Как он выбирал бумагу? Понимал ли, как потом я буду перебирать в уме эти детали?

Стоял ли он здесь, в слезах, опираясь на палку, как я сейчас – на костыли? Голова кругом от бесконечных полок с бумагой – черт побери, всего лишь бумагой. Как он искал такой способ общения, чтобы остаться в памяти? Тревожась, что не останется. Хватаясь за соломинку, чтобы продлить жизнь, когда все средства исчерпаны, в ужасе, что будет забыт. С мыслью, что все его существование свелось к этому моменту, когда он выбирает бумагу, чтобы написать последние слова человеку, которого никогда больше не увидит.

– Что-то случилось? – участливо спрашивает продавщица.

– Нет, – сердито отвечаю я, кое-как вытирая глаза. – Суперклей. Еще суперклей, пожалуйста.


Я звоню Джой. Извиняюсь и говорю, что передумала. Она мила и даже благодарит. И это после того, как я бросила так надолго людей, в жизни которых нет ничего дороже времени. Я заранее, первой, приезжаю на встречу клуба в дом Джой и прошу ее дать мне время, чтобы я могла подготовить оранжерею.

Вынимаю из пакетов бумагу, открытки и конверты, закупленные в магазине канцтоваров. Снимаю все обертки и аккуратными стопками раскладываю все это добро в рядок на столе. Ставлю букетик цветов, зажигаю свечи, расставленные между стопками. Разбрасываю по столу лепестки цветов. В оранжерее пахнет свежим авокадо и лаймом. Закончив, делаю шаг назад. Похоже на какой-то писчебумажный алтарь: ты божеству – записку, он тебе – жизнь.

Пока я обустраиваю этот самый алтарь, все, кроме Берта, уже собрались и терпеливо дожидаются на кухне. Я справилась не так быстро, как рассчитывала, а композиция выглядит торжественнее, чем я задумала. Так что теперь хочется, чтобы труды не пропали даром. Зову всех в оранжерею. Джой, которая идет во главе процессии, останавливается в дверях.

– Ох, – хватается она за сердце.

Пол, скрестив руки на груди, играет желваками, чтобы справиться с чувствами. Джиника крепче прижимает к себе Джуэл.

Джой проходит вдоль стола, касаясь рукой страничек. Берет одну, трогает, какая она на ощупь, кладет на место. Наблюдать за ней – словно присутствовать на таинстве. Пол и Джиника стоят не шевелясь, чтобы ее не отвлечь. Да, это великий момент. И тут Джой вдруг всхлипывает и поникает. Мы все бросаемся к ней, Пол поспевает первым, и она без сил припадает к нему. Потрясенная, я отступаю. Тут и Джиника свободной от дочки рукой обнимает Джой. Пол распахивает руки, чтобы обнять их обоих.

У меня на глаза наворачиваются слезы.

У них кончается время, но оно кончается, когда они вместе.

Разомкнув объятия, они вытирают глаза, смущенно смеются, сморкаются.

Джиника подходит к столу.

– Что тебе нравится, а, Джуэл? – Она наклоняется, чтобы девочка могла выбрать. Малышка при виде всей этой новой для нее пестрой красоты едва не спрыгивает с рук и брыкается. Тянется к розовой стопке, промахивается, хлопает ладошкой по столу, как по барабану. Затем хватает верхний листок, комкает его, поднимает, насколько может, мотает им туда-сюда.