Мэгги серьезно кивнула, пытаясь разобраться в этом объяснении.

– Так вот, Мэгги, я долго думал, ломал голову. И решил – уеду, и все. Я знаю, вам с мамой будет меня не хватать, но уже подрастает Боб, а папа и мальчики по мне скучать не станут. Папе только и нужно, чтоб я зарабатывал деньги.

– Значит, ты нас больше совсем не любишь?

Фрэнк повернулся, подхватил ее на руки, обнял, обуреваемый мучительной, жадной и горькой нежностью.

– Мэгги, Мэгги! Тебя и маму я люблю больше всех на свете! Господи, была б ты постарше, я бы с тобой о многом поговорил!.. А может, это и лучше, что ты еще кроха, может, так лучше…

Он вдруг выпустил ее и силился совладать с собой, мотал головой, ударяясь затылком о бревно, судорожно глотал, губы его дрожали. Наконец он посмотрел на сестру:

– Вот подрастешь, Мэгги, тогда ты меня поймешь.

– Пожалуйста, Фрэнк, не уезжай, – повторила она.

У него вырвался смех, больше похожий на рыдание.

– Ох, Мэгги! Неужели ты ничего не слышала, что я толковал? Ну ладно, не важно. Главное, ты никому не говори, что видела меня сегодня вечером, слышишь? Не хочу я, чтоб они думали, что ты все знала.

– Слышу, Фрэнк, я все-все слышала, – сказала Мэгги. – И я никому ничего не скажу, честное слово. Только мне так жалко, что ты уезжаешь!

Она была еще слишком мала и не умела высказать то неразумное, что билось в душе: кто же останется ей, если уйдет Фрэнк? Ведь только он один, не скрываясь, любит ее, он один иной раз обнимет ее и приласкает. Раньше и папа часто брал ее на руки, но с тех пор, как она ходит в школу, он уже не позволяет ей взбираться к нему на колени и обнимать за шею, говорит: «Ты уже большая, Мэгги». А мама всегда так занята и такая усталая, у нее столько хлопот: мальчики, хозяйство… Фрэнк – вот кто Мэгги милее всех, вот кто – как звезда на ее нешироком небосклоне. Кажется, только он один рад посидеть и поговорить с ней, и он так понятно все объясняет. С того самого дня, как Агнес лишилась волос, Фрэнк всегда был рядом, и с тех пор самые горькие горести уж не вовсе разрывали сердце. Можно было пережить и удары трости, и сестру Агату, и вшей, потому что Фрэнк умел успокоить и утешить. Но она встала и нашла в себе силы улыбнуться.

– Раз уж тебе непременно надо, Фрэнк, так уезжай, это ничего.

– А тебе пора в постель, Мэгги, пока мама тебя не хватилась. Беги скорей!

Тут у Мэгги все вылетело из головы; она наклонилась, подцепила подол ночной рубашонки, просунула его сзади наперед, будто хвостик поджала, и, придерживая так, пустилась бегом, босыми ногами прямо по колючим острым щепкам.

Утром встали – Фрэнка нет. Фиа пришла будить Мэгги мрачная, говорила отрывисто; Мэгги вскочила с постели как ошпаренная, поспешно оделась и даже не попросила застегнуть ей бесчисленные пуговки.

В кухне мальчики уже сидели угрюмо за столом, но стул Пэдди пустовал. И стул Фрэнка тоже. Мэгги проскользнула на свое место и замерла, стуча зубами от страха. После завтрака Фиа велела им всем уходить из кухни, и тогда, уже за сараем, Боб сказал Мэгги, что случилось.

– Фрэнк сбежал, – прошептал он.

– Может, он просто поехал в Уэхайн, – ответила Мэгги.

– Да нет же, дурочка! Он ушел в армию. Эх, жалко, мне лет мало, я бы тоже с ним пошел! Вот счастливчик!

– А мне жалко, что он ушел, лучше остался бы дома.

Боб пожал плечами:

– Вот что значит девчонка, ничего ты не понимаешь!

Против обыкновения, Мэгги не вспылила, услышав такие обидные слова, и пошла в дом – может быть, она пригодится матери.

Фиа дала ей утюг, и Мэгги принялась гладить носовые платки.

– А где папа? – спросила она.

– Поехал в Уэхайн.

– Он привезет Фрэнка назад?

– Попробуйте в этом доме сохранить что-нибудь в секрете! – сердито фыркнула Фиа. – Нет, в Уэхайне ему Фрэнка уже не найти, он и не надеется. Он даст телеграмму в Уонгануи, полиции и воинскому начальству. Они отошлют Фрэнка домой.

– Ой, мама, хорошо бы они его нашли! Не хочу я, чтобы Фрэнк от нас уехал!

Фиа вывернула на стол содержимое маслобойки и стала ожесточенно лупить полужидкий желтый холмик двумя деревянными лопатками.

– Никто не хочет, чтоб Фрэнк от нас уехал. Потому папа и постарается его вернуть. – Губы ее дрогнули, она еще сильнее принялась бить по маслу. – Бедный Фрэнк, бедный, бедный Фрэнк! – вздохнула она, забыв про Мэгги. – Ну почему, почему дети должны расплачиваться за наши грехи. Бедный мой Фрэнк, такой неприкаянный…

Тут она заметила, что Мэгги перестала гладить, плотно сжала губы и не промолвила больше ни слова.

Через три дня полиция вернула Фрэнка домой. Сопровождающий его из Уонгануи сержант сказал Падрику, что Фрэнк отчаянно сопротивлялся, когда его задержали.

– Ну и вояка же он у вас! Как увидал, что армейских про него предупредили, мигом дал деру – с крыльца да на улицу, двое солдат – за ним. Я так думаю, он и улепетнул бы, да не повезло – сразу налетел на наш патруль. Дрался как бешеный, пришлось им навалиться на него впятером, только тогда и надели наручники.

С этими словами сержант снял с Фрэнка тяжелую цепь и впихнул его в калитку; Фрэнк чуть не упал, наткнулся на Пэдди и отпрянул, как ужаленный.

Младшие дети собрались в десятке шагов позади взрослых, выглядывали из-за угла дома, ждали. Боб, Джек и Хьюги насторожились в надежде, что Фрэнк опять кинется в драку; Стюарт, кроткая душа, смотрел спокойно, сочувственно; Мэгги схватилась за щеки и сжимала и мяла их ладонями, вне себя от страха – вдруг кто-то обидит Фрэнка.

Прежде всех Фрэнк обернулся к матери, посмотрел в упор, и в его черных глазах, устремленных навстречу ее серым, было угрюмое, горькое понимание, затаенная близость, которая никогда еще, ни разу не выразилась вслух. Голубые глаза Пэдди обожгли его яростным и презрительным взглядом, ясно сказали: «Ничего другого я от тебя и не ждал», – и Фрэнк потупился, словно признавая, что гнев этот справедлив. Отныне Пэдди не удостоит сына ни словом сверх самого необходимого, чего требуют приличия. Но труднее всего Фрэнку было оказаться лицом к лицу с детьми – со стыдом, с позором вернули домой яркую птицу, так и не пришлось ей взмыть в небо, крылья подрезаны, и песнь замерла в горле.

Мэгги дождалась, пока Фиа не обошла на ночь все спальни, выскользнула в приотворенное окно и побежала на задворки. Она знала, Фрэнк забьется на сеновал, подальше от отца и от всех любопытных взглядов.

– Фрэнк, где ты, Фрэнк? – позвала она громким шепотом, пробираясь в безмолвной кромешной тьме сарая, босыми ногами чутко, точно зверек, нащупывая, куда ступить.

– Я здесь, Мэгги, – отозвался усталый голос, совсем не похожий на голос Фрэнка, угасший, безжизненный.

И она подошла туда, где он растянулся на сене, прикорнула у него под боком, обняла, насколько могла дотянуться руками.

– Ой, Фрэнк, я так рада, что ты вернулся!

Фрэнк глухо застонал, сполз пониже и уткнулся лбом ей в плечо. Мэгги прижала к себе его голову, гладила густые прямые волосы, бормотала что-то ласковое. В темноте он не мог ее видеть, от нее шло незримое тепло сочувствия, и Фрэнк не выдержал. Он зарыдал, все тело сжималось в тугой узел жгучей боли, от его слез ночная рубашка Мэгги промокла, хоть выжми. А вот Мэгги не плакала. В чем-то она, эта малышка, была уже настолько взрослая и настолько женщина, что ощутила острую неодолимую радость: она нужна! Она прижала к груди голову брата и тихонько покачивалась, будто баюкала его, пока он не выплакался и не затих, опустошенный.

II

1921–1928

Ральф

3

Эта дорога на Дрохеду ничуть не напоминает о днях юности, думал преподобный Ральф де Брикассар; щурясь, чтобы не так слепил глаза капот новенького «даймлера», он вел машину по ухабистым колеям проселка, ныряющего в высокой серебристой траве. Да, тут вам не милая туманная и зеленая Ирландия. А сама здешняя Дрохеда? Тоже не поле битвы и не резиденция властей предержащих. Впрочем, так ли? Живое чувство юмора, которое он, правда, уже научился обуздывать, нарисовало преподобному де Брикассару образ Мэри Карсон – Кромвеля в юбке, распространяющего на всех и вся неподражаемую величественную неблагосклонность. Кстати, не такое уж пышное сравнение: бесспорно, сия особа обладает не меньшей властью и держит в руках не меньше судеб, чем любой могущественный военачальник былых времен.

За купами самшита и эвкалипта показались последние ворота; отец Ральф остановил машину, но мотор не выключил. Нахлобучил потрепанную и выцветшую широкополую шляпу, чтобы не напекло голову, вылез, устало и нетерпеливо отодвинул железный засов и распахнул ворота. От джиленбоунской церкви до усадьбы Дрохеда двадцать семь ворот, и перед каждыми надо останавливаться, вылезать из машины, отворять их, снова садиться за руль, проезжать ворота, останавливаться, снова вылезать, возвращаться, запирать ворота на засов, опять садиться за руль и ехать до следующих ворот. Сколько раз им овладевало желание махнуть рукой по крайней мере на половину этого обряда – мчаться дальше, оставлять за собой все эти ворота открытыми, точно изумленные разинутые рты; но даже его внушающий благоговейное почтение сан не помешал бы тогда владельцам ворот спустить с него шкуру. Жаль, что лошади не так быстры и неутомимы, как автомобиль, ведь открыть и закрыть ворота можно и не слезая с седла.

– Во всякой бочке меда есть своя ложка дегтя, – сказал он, похлопал свою новенькую машину по боку и, оставив за собой накрепко запертые ворота, поехал дальше – до Главной усадьбы оставалась еще миля зеленого луга без единого деревца.

Даже на взгляд ирландца, привычный к замкам и роскошным особнякам, это австралийское жилище выглядело внушительно. Ныне покойный владелец Дрохеды, старейшего и самого богатого имения во всей округе, без памяти влюблен был в свои владения и дом отстроил им под стать. Двухэтажный, построенный в строгом георгианском стиле, дом этот сложен был из отесанных вручную плит кремового песчаника, доставленных из карьера с востока, за пятьсот миль; большие окна с узорчатым переплетом, широкая веранда на металлических опорах опоясывает весь нижний этаж. У всех окон, точно изящная рама, ставни черного дерева – и это не только украшение: в летний зной их закрывают, сохраняя в комнатах прохладу.

На дворе уже осень, и крыша веранды и стены дома обвиты просто сетью зеленой листвы, но весной эта глициния, посаженная полвека назад, когда достроен был дом, все захлестывает буйным цветением лиловых кистей. Дом окружен несколькими акрами заботливо ухоженного газона, по этой ровной зелени разбросаны аккуратные, на английский образец, куртины – и даже сейчас еще ярко цветут розы, желтофиоли, георгины и ноготки. Строй великолепных «призраков» – эвкалиптов с почти белыми стволами и узкими листьями, трепещущими на высоте добрых семидесяти футов, заслоняет дом от безжалостного солнца: их ветви, густо перевитые плетями ярко-лиловой бугенвиллеи, образовали сплошной шатер. Даже неизбежные в этом полудиком краю уродливые цистерны-водохранилища укрыты плащом выносливых местных вьюнков, ползучих роз и глициний и ухитряются выглядеть скорее не грубой необходимостью, а украшением. До безумия влюбленный в свою Дрохеду покойный Майкл Карсон наставил цистерн с избытком: по слухам, тут хватило бы воды поливать газоны и цветники, даже если бы десять лет кряду не выпало ни капли дождя.

Тому, кто подъезжал со стороны луга, прежде всего бросались в глаза сам дом и осенявшие его эвкалипты, но потом взгляд замечал по сторонам и немного позади еще одноэтажные постройки из светло-желтого песчаника, соединенные с главным зданием крытыми галереями, тоже захлестнутыми вьющейся зеленью. Здесь дорога с глубокими колеями переходила в широкую подъездную аллею, усыпанную гравием; она огибала дом сбоку – здесь открывалась круглая площадка для экипажей – и вела дальше, туда, где кипела подлинная жизнь Дрохеды: к скотным дворам, сараям, стригальне. Все эти постройки и связанные с ними работы укрывала тень исполинских перечных деревьев – в душе отец Ральф предпочитал их бледным эвкалиптам, стражам Большого дома. Густая листва перечных деревьев, такая светлая, звенящая неумолчным жужжанием пчел, таит в себе что-то благодушно-ленивое и как нельзя лучше подходит для фермы в недрах Австралии.

Отец Ральф поставил машину и пошел к дому, а с веранды уже сияло широчайшей улыбкой ему навстречу осыпанное веснушками лицо горничной.

– Доброе утро, Минни, – сказал он.

– Доброе утречко, ваше преподобие, да как же приятно вас видеть в такой славный денек! – Выговор у нее был самый ирландский. Одной рукой она распахнула перед гостем дверь, другую заранее протянула за его потрепанной, совсем не подобающей сану шляпой.

В просторной полутемной прихожей, где пол выложен был мраморной плиткой и поблескивали медные перила широкой лестницы, отец Ральф помедлил, пока Минни не кивнула ему, давая знак пройти в гостиную.