– Как она? – спросил Пэдди, когда отец Ральф вернулся в гостиную.

Священник взял с буфета бутылку и налил себе полстакана виски.

– По совести сказать, не знаю. Бог свидетель, Пэдди, хотел бы я понять, что для ирландца худший бич – его страсть к выпивке или бешеный нрав? Какая нелегкая вас дернула сказать это? Нет, не трудитесь отвечать! Тот самый нрав. Конечно, это правда. Я знал, что он вам не сын, понял с первого взгляда.

– Вы, видно, все замечаете?

– Многое. Впрочем, довольно и самой обыкновенной наблюдательности, чтобы увидеть – кто-то из моих прихожан встревожен или страдает. А когда я вижу такое, мой долг – помочь, насколько это в моих силах.

– Вас в Джилли очень любят, ваше преподобие.

– Без сомнения, этим я обязан своей наружности. – Священник хотел сказать это небрежно, но против его воли в словах прозвучала горечь.

– Вон вы как думаете? Нет, ваше преподобие, я не согласен. Мы вас любим, потому что вы хороший пастырь.

– Ну, во всяком случае, я, видно, уже по уши увяз в ваших неприятностях, – не без смущения сказал отец Ральф. – Так что давайте выкладывайте, что у вас на душе, приятель.

Пэдди уставился на горящие поленья – он терзался раскаянием, не находил себе места и, чтобы хоть чем-то заняться, пока священник укладывал Мэгги, развел в камине целый костер. Пустой стакан так и прыгал в его трясущейся руке; отец Ральф встал за бутылкой и налил ему еще виски. Пэдди жадно выпил, вздохнул, утер лицо – раньше он не замечал, что по щекам текут слезы.

– Я и сам не знаю, кто отец Фрэнка. Мы с Фионой после познакомились. Ее родные в Новой Зеландии, можно сказать, самые видные люди, у отца за Ашбертоном, на Южном острове, громадное имение, там и овцы, и пшеница. Деньгам счету нет, а Фиа у него единственная. Я так понимаю, он для нее всю жизнь загодя обдумал: съездит она в Англию, представят ее ко двору, найдут подходящего мужа. В доме она, понятно, ни до какой работы не касалась. У них всего хватало: и горничные, и дворецкие, и лошади, и кареты… Жили как важные господа.

Я там работал подручным на маслобойне, бывало, видел издали – Фиа гуляет с мальчонкой, годика полтора ему. И вот раз приходит ко мне сам Джеймс Армстронг. Дочь, говорит, опозорила семью – незамужняя, а родила. Тогда это, конечно, замяли, хотели сплавить ее подальше, да помешала бабушка, до того расходилась – делать нечего, хоть и неловко, а оставили они ее в доме. А теперь, говорит мне Джеймс, эта бабушка помирает, и уж без нее они от дочки с ее младенцем непременно избавятся. А я, мол, человек одинокий; коли женюсь на ней да обещаю увезти ее с Южного острова, они нам дадут денег на дорогу и еще сверх того пятьсот фунтов.

Что ж, ваше преподобие, для меня пятьсот фунтов – богатство, и одинокая жизнь надоела. Только я всегда был стеснительный, перед девушками робел. Ну и подумал, может, оно и нехудо получится, а что ребенок, так я вовсе не против. Бабушка про это прослышала и, хоть совсем уже плоха была, послала за мной. Голову прозакладываю, прежде она была сущая ведьма, но что благородная дама – это точно. Она мне рассказала малость про Фиону, но про то, кто отец малыша, – ни звука, и мне неохота было спрашивать. Ну и вот, взяла она с меня слово, что Фиа от меня зла не увидит… она понимала: только она помрет – они свою дочку в два счета из дому выгонят, вот и подсказала Джеймсу, мол, сыщите ей мужа. Я тогда старушку пожалел, Фиа ей была дороже всех на свете.

Хотите верьте, хотите нет, ваше преподобие, а я с Фионой первое слово сказал только в тот день, когда мы повенчались.

– Охотно верю, – прошептал отец Ральф. Посмотрел на свой стакан, залпом выпил виски, потянулся к бутылке и заново наполнил оба стакана. – Значит, вы женились на знатной особе, Пэдди, много выше вас по рождению.

– Ну да. Поначалу я ее до смерти боялся. Она в ту пору была такая красавица, отец Ральф, и такая… сторонняя, что ли, как бы это путем объяснить. Будто ее здесь и нет, будто все это не с ней, а с кем другим происходит.

– Она и сейчас красавица, Пэдди, – мягко сказал отец Ральф. – Я по Мэгги вижу, какая была ее мать, пока не начала стареть.

– Ей нелегко жилось, ваше преподобие, но не отказываться же мне было? Со мной она по крайности пристроена, и уже никто не мог над ней измываться. Целых два года я набирался храбрости, покуда… ну, покуда не стал ей мужем по-настоящему. И пришлось ее всему научить: стряпать, полы подметать, стирать, гладить. Она ничего не умела.

И ни разу за все годы, что мы женаты, ваше преподобие, ни единого разу она не пожаловалась, и не засмеялась, и не заплакала. Только в самые-самые секретные минуты, когда мы с ней вместе, видно, что Фиа не бесчувственная, и даже тогда она ни словечка не скажет. Я все надеюсь, может, заговорит, и не хочу тоже, почему-то боюсь, вдруг она того по имени назовет. Нет-нет, я не говорю, что она ко мне или к детям худо относится. Но я-то ее люблю всей душой, а она, думается, больше уже ничего такого почувствовать не может. Только к Фрэнку. Я всегда знал: Фрэнка она любит больше нас всех, вместе взятых. Наверное, его отца она любила. Только мне про него ничего не известно, кто он был такой, почему ей нельзя было за него выйти.

Отец Ральф, понурясь и часто мигая, смотрел на свои руки.

– Ох, Пэдди, какая адская пытка – жизнь! Слава Богу, у меня только и хватило мужества ходить по самому ее краешку.

Пэдди, пошатываясь, поднялся:

– Ну вот, наделал я дел, верно, ваше преподобие? Выгнал Фрэнка, теперь Фиа мне вовек не простит.

– Вы не можете ей это сказать, Пэдди. Нет, вы не должны ей рассказывать, ни в коем случае. Скажите просто, что Фрэнк сбежал с боксерами, и довольно. Она знает, какой он беспокойный, она вам поверит.

– Не могу же я ей соврать! – ужаснулся Пэдди.

– Надо, Пэдди. Неужели она мало страдала и мучилась? Не взваливайте на нее нового горя.

А про себя священник подумал: как знать? Быть может, любовь, которую она отдавала Фрэнку, она научится наконец дарить и тебе – тебе и той крошке наверху.

– Вы и правда так думаете, ваше преподобие?

– Да, так. О том, что сегодня случилось, больше никто знать не должен.

– А как же Мэгги? Она все слышала.

– О Мэгги не тревожьтесь, это я улажу. Думаю, она не все поняла, знает только, что вы с Фрэнком поссорились. Я ей объясню: раз Фрэнк уехал, сказать матери про вашу ссору – значит только еще сильней ее огорчить. Впрочем, мне кажется, Мэгги далеко не всем делится с матерью. – Он поднялся. – Идите спать, Пэдди. Не забудьте, завтра вам надо быть таким же, как всегда, и в придачу плясать под дудку Мэри.


Мэгги еще не спала: она лежала с широко раскрытыми глазами, слабо освещенная ночником у постели. Отец Ральф сел рядом и тут заметил, что косы ее все еще заплетены. Он аккуратно развязал темно-синие ленты и осторожно отделял прядь за прядью, пока ее волосы не покрыли сплошь подушку волнистым расплавленным золотом.

– Фрэнк уехал, Мэгги, – сказал он.

– Я знаю, ваше преподобие.

– А знаешь почему, детка?

– Он поссорился с папой.

– Что ты теперь будешь делать?

– Я уеду с Фрэнком. Я ему нужна.

– Ты не можешь уехать, маленькая моя Мэгги.

– Нет, могу. Я хотела сегодня его искать, только у меня ноги не идут, и я не люблю, когда темно. А утром пойду его искать.

– Нет, Мэгги, так нельзя. Пойми, Фрэнку нужно по-своему устроить свою жизнь, пора ему уехать. Я знаю, тебе этого не хочется, но он-то давно уже хотел уйти из дому. Нельзя думать только о себе, дай ему жить по-своему. – Отцу Ральфу показалось, что, опять и опять повторяя одно и то же, он внушит ей эту мысль. – Когда мы становимся взрослыми, это наше право и наше естественное желание – узнать другую жизнь, выйти из стен родного дома, а Фрэнк уже взрослый. Пора ему обзавестись собственным домом, и женой, и своей семьей. Понимаешь, Мэгги? Фрэнк с твоим папой потому и поссорились, что Фрэнку непременно хочется уйти. Вовсе не потому так получилось, что они не любят друг друга. Очень многие молодые люди именно так и уходят из дому, это для них как бы предлог. Эта ссора для Фрэнка просто предлог, чтобы поступить так, как ему очень давно хотелось, предлог, чтобы уйти из дому. Ты поняла, моя Мэгги?

Она посмотрела ему прямо в лицо. Такие усталые глаза были у нее, такие страдальческие, совсем не детские.

– Я знаю, – сказала она. – Знаю. Фрэнк хотел уйти, когда я была маленькая, и не вышло. Папа его вернул и заставил жить с нами.

– Но на этот раз папа не станет возвращать Фрэнка, потому что теперь он уже не может заставить его остаться. Фрэнк ушел навсегда, Мэгги. Он не вернется.

– И я больше никогда его не увижу?

– Не знаю, – честно признался отец Ральф. – Я и рад бы тебе ответить: конечно, увидишь, но никто не может предсказать будущее, Мэгги, даже священник. – Он перевел дух. – Не говори маме, что они поссорились, Мэгги, слышишь? Это очень, очень ее расстроит, а она не совсем здорова.

– Потому что у нас скоро будет еще ребеночек?

– А что ты об этом знаешь?

– Мама любит отращивать малюток, она много отрастила. И у нее такие милые малютки получаются, ваше преподобие, даже когда она нездорова. Я тоже одного отращу, вроде Хэла, тогда мне не так скучно будет без Фрэнка, правда?

– Партеногенез[5], – промолвил отец Ральф. – Желаю удачи, Мэгги. Только вдруг ты не сумеешь отрастить ребеночка?

– Ну, у меня есть Хэл, – сонно пробормотала Мэгги, сворачиваясь клубком. Потом спросила: – Ваше преподобие, а вы тоже уедете? Вы тоже?

– Когда-нибудь уеду, Мэгги. Но, наверное, не скоро, так что не волнуйся. Чует мое сердце, что я надолго, очень надолго, застрял в Джилли, – сказал священник, и в глазах его была горечь.

6

Ничего не поделаешь, пришлось Мэгги вернуться домой. Фиа не могла справляться без нее, а Стюарт, оставшись один в Джиленбоунском монастыре, тотчас начал голодовку – и таким образом тоже вернулся в Дрохеду.

Настал уже август и принес жестокие холода. Прошел ровно год с их приезда в Австралию, но эта зима оказалась много холоднее. Дождей нет, от морозного воздуха перехватывает дыхание. На вершинах Большого водораздела, встающего за триста миль к востоку, такой толстый слой снега, какого не видано многие годы, но с минувшего лета, после ливней, принесенных тогда муссонами, западнее Бэррен-Джанкшен не выпало ни капли дождя. Опять надо ждать засухи, говорили в Джиленбоуне, пора ей быть, давно уж не было, видно, теперь не миновать.

Мэгги увидела мать после долгой разлуки – и словно страшная тяжесть ее придавила; быть может, то уходило детство, всколыхнулось предчувствие – вот что значит быть женщиной… С виду Фиа как будто не переменилась, только живот большой; но что-то в ней ослабело, будто пружина в старых усталых часах, которые все замедляют и замедляют ход, пока не остановятся навсегда. Не стало прежней, так свойственной Фионе живости движений. Теперь она неуверенно переставляла ноги, словно позабыла, как это делается, в самой ее походке появилась растерянность; и она совсем не радовалась будущему ребенку, не было даже того тщательно сдерживаемого довольства, с каким она ждала Хэла.

А этот маленький рыжик теперь ковылял по всему дому, поминутно лез куда не надо, но Фиа и не пыталась приучать его к порядку или хотя бы следить, чем он там занят. Она брела все по тому же вечному кругу – от плиты к кухонному столу, от стола к раковине – и уж ничего больше не замечала вокруг. И у Мэгги не оставалось выбора, она заполнила пустоту в жизни малыша и стала ему матерью. Это вовсе не было жертвой, ведь она нежно любила братишку, и он так беспомощно, так охотно принимал всю любовь, которую ей уже хотелось на кого-то излить. Он всегда звал ее, ее имя научился говорить прежде всех других, к ней просился на руки; и это так радовало, это было счастье. Наперекор нудным повседневным заботам – вязала ли она, шила, чинила, стирала и гладила, кормила ли кур или выполняла иную работу по дому – Мэгги все равно была довольна жизнью.

Никто не упоминал о Фрэнке, но каждые полтора месяца, заслышав издали рожок почтальона, Фиа вскидывала голову и ненадолго оживлялась. А потом миссис Смит приносила все, что пришло на имя Клири, письма от Фрэнка там не оказывалось, и мимолетное болезненное оживление вновь угасало.

В доме появились два новых человечка. Фиа родила близнецов, еще двух рыженьких Клири, их назвали Джеймс и Патрик. Такие славные мальчишки, все в отца – неунывающие, доброжелательные, они с первых дней оказались на общем попечении, сама Фиа почти не обращала на них внимания, только грудью кормила. Вскоре их стали называть коротко – Джимс и Пэтси; они сделались любимцами женщин в Большом доме – двух старых дев – горничных и бездетной вдовы – экономки миссис Смит, все три давно истосковались по этой радости – нянчиться с малышами. Появление сразу трех любящих матерей помогло Фионе на диво легко забыть о близнецах, и вскоре уже само собой разумелось, что они, когда не спят, почти все время проводят в Большом доме. Мэгги просто недосуг было взять их под свое крылышко, дай Бог управиться с Хэлом, тот не желал с ней расставаться ни на минуту. Неловкие, подобострастные заигрывания миссис Смит, Минни и Кэт Хэлу не по вкусу. Мэгги – вот любящее средоточие его мирка, никто ему больше не нужен, никого он больше не желает – только Мэгги!