– Мэгги в отъезде. Она ведь так и не оправилась после родов, а когда начались дожди, ей стало совсем худо. И мы с Людвигом отослали ее на два месяца отдыхать. Она вернется примерно к первому марта, еще семь недель осталось.

С первых слов Энн заметила в нем резкую перемену: будто разом рассеялись его надежды, обманула долгожданная радость. Он тяжело вздохнул:

– Уже второй раз я приезжаю проститься – и не застаю ее. Тогда, перед Афинами, и вот опять. Тогда я уезжал на год, а могло случиться, что задержался бы много дольше, в то время я и сам не знал. С тех пор как погибли Пэдди и Стюарт, я ни разу не был в Дрохеде, а тут понял: не могу я уехать из Австралии, не повидав Мэгги. И оказалось, она вышла замуж и ее уже нет в Дрохеде. Хотел поехать за ней, но ведь это было бы нечестно по отношению к ней и к Люку. А теперь я приехал, потому что знаю: не могу я повредить тому, чего не существует.

– Куда вы уезжаете?

– В Рим, в Ватикан. Кардинал ди Контини-Верчезе теперь занимает пост недавно скончавшегося кардинала Монтеверди. И, как я и предвидел, он берет меня к себе. Это большая честь, но и не только честь. Я не могу отказаться.

– И надолго вы едете?

– Боюсь, очень надолго. В Европе полыхает война, хоть отсюда нам и кажется, что это очень далеко. Римская католическая церковь нуждается в каждом своем дипломате, а благодаря кардиналу ди Контини-Верчезе меня считают дипломатом. Муссолини тесно связан с Гитлером, один другого стоит, и Ватикан вынужден как-то объединять противоположные мировоззрения – католическую веру и фашизм. Задача не из легких. Я свободно говорю по-немецки, пока был в Афинах, овладел греческим, пока жил в Риме, овладел итальянским. Вдобавок бегло говорю по-французски и по-испански. – Он вздохнул. – У меня всегда были способности к языкам, и я сознательно их развивал. И теперь меня неизбежно переведут отсюда.

– Что ж, ваше преосвященство, если только вам не завтра на пароход, вы еще можете повидаться с Мэгги.

Слова эти вырвались у Энн прежде, чем она успела подумать, что говорит; да и почему бы Мэгги не увидеться с ним разок перед его отъездом, тем более если он и правда уезжает надолго?

Ральф повернул голову и посмотрел на нее. Красивые синие глаза смотрят отрешенно, но так умно, так проницательно, этого человека не проведешь. О да, он прирожденный дипломат! И прекрасно понимает смысл ее слов и все ее тайные побуждения. Затаив дыхание, Энн ждала ответа, но он долго молчал – сидел и смотрел поверх изумрудной чащи тростника на полноводную реку и, кажется, забыл о спящей у него на руках малышке. Энн зачарованно разглядывала его сбоку – линию века, прямой нос, загадочно сомкнутые губы, упрямый подбородок. Какие силы собирал он в душе, созерцая эту даль? Какой сложною мерой измерял любовь, желание, долг, благоразумие, волю, страстную тоску, что перевесит в этом противоборстве? Он поднес к губам сигарету, пальцы его дрожали – и Энн неслышно перевела дух. Так, значит, ему не все равно.

Ральф молчал, должно быть, минут десять; Энн зажгла еще одну сигарету, подала ему взамен погасшего окурка. Он и эту докурил до конца и все не сводил глаз с далеких гор, с хмурых туч, что снова сгущались в небе, грозя дождем. Потом швырнул второй окурок вслед за первым через перила веранды и спросил самым обычным ровным голосом:

– Где она сейчас?

Теперь был ее черед задуматься – ведь от того, что она ответит, зависит его решение. Вправе ли человек толкать других на путь, который неведомо куда ведет и неведомо чем кончится? У нее одна забота – Мэгги, и, честно говоря, ее нимало не волнует, что станется с этим архиепископом. На свой лад он не лучше Люка. Рвется к какой-то своей сугубо мужской цели, и некогда ему или нет охоты поставить на первое место женщину; цепляется за мечту, гонится за призраком, который, должно быть, только и существует в его сумасбродной голове. Жаждет чего-то не более прочного, чем вот этот дым сахарного завода, что рассеивается в душном, пропахшем патокой воздухе. А ему больше ничего не надо, и он растратит себя и всю свою жизнь на эту напрасную погоню.

Как бы много ни значила для него Мэгги, здравый смысл ему не изменил. Даже ради Мэгги – а Энн уже начинала верить, что он любит Мэгги больше всего на свете, кроме этой своей непонятной мечты, – не поставит он на карту возможность рано или поздно овладеть тем, чего так жаждет. Нет, от этого он не откажется даже ради Мэгги. И значит, если сказать ему, что Мэгги сейчас в каком-нибудь многолюдном курортном отеле, где его, Ральфа де Брикассара, могут узнать, он к ней не поедет. Уж онто лучше всех понимает, что не останется незамеченным в любой толпе.

Энн облизнула пересохшие губы.

– У Мэгги домик на острове Матлок.

– Где?

– На острове Матлок. Это курорт возле пролива Уитсанди, очень уединенное место. А в это время года там и вовсе не бывает ни души. – И не удержалась, прибавила: – Не беспокойтесь, вас никто не увидит!

– Очень утешительно. – Тихонько, осторожно он передал Энн спящего ребенка. – Благодарю вас. – Он пошел к лестнице. Потом обернулся, посмотрел с волнением, почти с мольбой: – Вы глубоко ошибаетесь. Я хочу только увидеть Мэгги, не более того. Никогда бы я не сделал ничего такого, что может погубить ее душу.

– И вашу тоже, да? Что ж, поезжайте под видом Люка О’Нила, его там ждут. Тогда ни вам, ни Мэгги наверняка нечего бояться скандала.

– А вдруг он тоже приедет?

– И не подумает. Он отправился в Сидней и не вернется раньше марта. О том, что Мэгги на Матлоке, он мог узнать только от меня, а я ему об этом не сказала, ваше преосвященство.

– А Мэгги ждет Люка?

– О нет! – Энн невесело улыбнулась.

– Я ничем не хочу ей повредить, – настойчиво сказал Ральф. – Я только хочу ненадолго увидеть ее, вот и все.

– Я прекрасно это знаю, ваше преосвященство. Но на самом-то деле вы повредили бы ей неизмеримо меньше, если бы хотели большего, – сказала Энн.


Когда старая машина Роба, треща и фыркая, подкатила по дороге, Мэгги, как всегда, стояла на веранде и помахала ему рукой – знак, что все в порядке и ей ничего не нужно. Роб остановил машину на обычном месте и только начал разворачиваться, как из нее выскочил человек в рубашке, шортах и сандалиях, с чемоданом в руке.

– Счастливо, мистер О’Нил! – крикнул, отъезжая, Роб.

Но никогда больше Мэгги не спутает Люка О’Нила и Ральфа де Брикассара. Это не Люк – даже на расстоянии, в быстро меркнущем вечернем свете нельзя ошибиться. И вот она стоит, ошеломленная, и смотрит, как идет к ней по дороге Ральф де Брикассар. Так, значит, все-таки она ему желанна? Иначе зачем бы ему приезжать к ней в такое место под именем Люка О’Нила.

Она оцепенела, не слушались ни ноги, ни разум, ни сердце. Вот он, Ральф, он пришел за ней, почему же она ничего не чувствует? Почему не бежит навстречу, не кидается ему на шею, почему нет той безмерной радости, когда забываешь обо всем на свете? Вот он, Ральф, а ведь только он ей в жизни и нужен – разве она не старалась целую неделю внушить себе обратное? Будь он проклят, будь проклят! Какого черта он заявляется как раз теперь, когда она стала наконец вытеснять его если не из сердца, то хоть из мыслей? А теперь все начнется сызнова! Оглушенная, злая, вся в испарине, она стояла и тупо ждала и смотрела, как он, высокий, стройный, подходит ближе.

– Здравствуй, Ральф, – сказала она сквозь зубы, не глядя ему в лицо.

– Здравствуй, Мэгги.

– Отнеси свой чемодан в комнату. Хочешь чаю? – сказала она, все так же не глядя, и пошла впереди него в гостиную.

– С удовольствием выпью, – таким же неестественным, натянутым тоном отозвался Ральф.

Он прошел за ней в кухню и смотрел, как она хлопочет: налила из-под крана горячей воды в чайник для заварки, включила электрический чайник, достала из буфета чашки, блюдца. Подала ему большую пятифунтовую коробку печенья, он высыпал на тарелку пригоршню, другую. Электрический чайник закипел, Мэгги выплеснула воду из маленького чайника, заварила свежий чай. И пошла с чайником и тарелкой печенья в гостиную, Ральф понес за ней блюдца и чашки.

Все три комнаты шли подряд: спальня – по одну сторону гостиной, кухня – по другую, за кухней – ванная. Поэтому в домике имелись две веранды, одна обращена к дороге, другая – к берегу. И, сидя друг против друга, каждый мог смотреть не в лицо другому, а куда-то вдаль. Стемнело внезапно, как всегда в тропиках, но в раздвижные двери вливались мягкое теплое дыхание ветра, негромкий плеск волн, отдаленный шум прибоя у рифа.

Они молча пили чай, к печенью не притронулись – кусок не шел в горло; допив чай, Ральф перевел глаза на Мэгги, а она все так же упорно смотрела, как шаловливо машет листьями молоденькая пальма у веранды, выходящей на дорогу.

– Что с тобой, Мэгги? – спросил он так ласково, нежно, что сердце ее неистово заколотилось и едва не разорвалось от боли: спросил, как бывало когда-то, как спрашивает взрослый человек малого ребенка. Совсем не для того он приехал на Матлок, чтобы увидеть взрослую женщину. Он приехал повидать маленькую девочку. И любит он маленькую девочку, а не взрослую женщину. Женщину в ней он возненавидел с первой минуты, едва Мэгги перестала быть ребенком.

И она отвернулась от пальмы, подняла на него изумленные, оскорбленные, гневные глаза – даже сейчас, даже в эту минуту! Время остановилось, она смотрела на него в упор, и у него перехватило дыхание; ошеломленный, он поневоле встретился со взрослым, женским взглядом этих прозрачных глаз. Глаза Мэгги. О Господи, глаза Мэгги!

Он сказал Энн Мюллер то, что думал, – он и вправду хотел только повидать Мэгги, не более того. Он любит ее, но вовсе не затем он приехал, чтобы стать ее любовником. Только увидеть ее, поговорить с ней, быть ей другом, переночевать на кушетке в гостиной и еще раз попытаться вырвать с корнем вечную тягу к ней – он издавна ею околдован, но, быть может, если извлечь это странное очарование на свет Божий, он сумеет собраться с духом и навсегда освободиться.

Нелегко освоиться с этой новой Мэгги, у которой высокая грудь, тонкая талия и пышные бедра, но он освоился, потому что заглянул ей в глаза, и там, словно лампада в святилище, сияла его прежняя Мэгги. В неузнаваемом, тревожно переменившемся теле – тот же разум и та же душа, что неодолимо притягивали его с первой встречи; и пока он узнает их в ее взгляде, можно примириться с новой оболочкой, победить влечение к ней.

Он и ей приписывал те же скромные желания и мечты и не сомневался, что ничего иного ей от него не нужно. Так он думал вплоть до рождения Джастины, когда Мэгги вдруг накинулась на него, точно разъяренная кошка. Да и тогда, едва утихли гнев и обида, он объяснил эту вспышку ее страданиями, больше духовными, чем телесными. Сейчас он наконец увидел ее такой, какой она стала, и теперь с точностью до секунды мог сказать, когда же совершилась перемена и Мэгги впервые посмотрела на него глазами не ребенка, а женщины – в ту встречу на дрохедском кладбище, в день рождения Мэри Карсон. В тот вечер, когда он объяснял, что не мог на балу быть к ней внимательнее – вдруг подумают, будто он по-мужски ею увлекся. Она как-то странно посмотрела на него тогда и отвернулась, а когда опять посмотрела, непонятного выражения в глазах уже не было. И лишь теперь он понял, что с тех пор она видела его в ином свете; и ее тогдашний поцелуй был не мимолетной слабостью, после чего она вновь стала относиться к нему по-прежнему, – это ему только чудилось. Он старательно обманывал себя, тешился этим самообманом, изо всех сил прилаживал его к своему раз навсегда избранному пути, облачался в самообман, как во власяницу. А она тем временем чисто по-женски обставляла и украшала свою любовь, будто вила гнездо.

Надо признаться, телом он желал ее еще после того первого поцелуя, но желание никогда не было в нем так остро, так неотступно, как любовь; и ему казалось, это не две стороны одного и того же чувства, одно с другим не связано. А она, бедняжка, оставалась непонятой, на нее-то не напала такая безрассудная слепота.

Будь у него в эту минуту хоть какой-то способ умчаться с острова Матлок, он бежал бы от Мэгги, точно Орест от эвменид. Но бежать было нельзя – и у него хватило мужества остаться с Мэгги, а не пуститься бессмысленно бродить всю ночь по острову. «Что же мне делать, как искупить свою вину? Ведь я и правда ее люблю! А если люблю, так, уж конечно, потому, что она вот такая, как сейчас, а вовсе не в краткую пору ее полудетской влюбленности. Я всегда любил то, что есть в ней женского: бесконечное терпение, с каким несет она бремя своей судьбы. Итак, Ральф де Брикассар, сбрось шоры, пора увидеть ее такой, как она есть, а не какой была когда-то. Шестнадцать лет назад, шестнадцать долгих, неправдоподобных лет… Мне сорок четыре, ей двадцать шесть; оба мы уже не дети, но мне несравнимо дальше до зрелости.

В ту минуту, как я вылез из машины Роба, ты решила, что все ясно, все само собой разумеется, не так ли, Мэгги? Подумала: наконец-то я сдался. И еще не успела опомниться, как мне пришлось показать тебе, что ты ошиблась. Я разорвал твою розовую надежду в клочья, словно грязную тряпку. Ох, Мэгги, что же я с тобой сделал? Как я мог быть таким слепым, таким черствым себялюбцем? Вот приехал тебя повидать – и ровно ничего не достиг, только истерзал тебя. Все эти годы мы любили друг друга по-разному и совсем друг друга не понимали».