Джастина обожает братишку, полюбила его с первой минуты. Готова отдать ему все самое лучшее, в лепешку расшибется, лишь бы его порадовать. С тех пор как он научился ходить, она никогда не оставляет его одного, к немалому облегчению Мэгги, – ведь миссис Смит и Кэт с Минни уже немолоды, могут и не уследить за проворным малышом. В одно из редких своих свободных воскресений Мэгги взяла дочку на колени к себе и очень серьезно попросила хорошенько присматривать за Дэном.

– Мне никак нельзя оставаться дома и самой за ним смотреть, – сказала она, – так что я полагаюсь на тебя, Джастина. Дэн – твой маленький братик, и ты должна все время следить, чтобы с ним не случилось никакой беды.

Светлые глаза дочери смотрели понимающе, внимательно, она слушала сосредоточенно, совсем не как четырехлетний ребенок, которого поминутно что-нибудь отвлекает.

– Не беспокойся, мам, – живо сказала она. – Я всегда буду о нем заботиться вместо тебя.

– Жаль, что я сама не могу о нем заботиться, – вздохнула Мэгги.

– А мне не жаль, – самоуверенно заявила дочь. – Лучше пускай Дэн будет мой. Не бойся. Я пригляжу. С ним ничего плохого не случится, – заверила она.

Эти заверения, конечно, успокаивали, но как-то не утешали. Мэгги чувствовала, что смышленая не по годам девчурка готова отнять у нее сына, и никак этому не помешаешь. И надо возвращаться на выгоны, оставляя Дэна под бдительной охраной Джастины. Ее обокрала собственная дочь, маленькое чудовище. В кого она, спрашивается, такая уродилась? Не в мать, не в Люка, не в Фиону.

Но теперь она по крайней мере и улыбается, и смеется. До четырех лет ее никогда ничто не забавляло, научилась она этому, должно быть, благодаря Дэну, он-то умел смеяться еще в колыбели. А когда смеется Дэн, с ним смеется и Джастина. Дети Мэгги все время чему-то учатся друг у друга. Но до чего обидно, что они прекрасно обходятся без матери. «К тому времени как кончится эта мерзкая война, – думала Мэгги, – Дэн уже станет большой и не будет любить меня, как надо, Джастина всегда будет ему ближе. Ну почему, чуть только мне покажется, что я начинаю устраивать свою жизнь по-своему, каждый раз что-нибудь да случается? Мне совсем ни к чему ни эта война, ни засуха, и вот надо ж было им разразиться…»


Пожалуй, вышло даже к лучшему, что для Дрохеды настали тяжелые времена. Если б не это, Джек и Хьюги тоже в два счета ушли бы в армию. А так выбора не было – пришлось им остаться и лезть из кожи вон, чтобы спасти все, что можно, от засухи, которую позже назовут Великой Сушью. От нее пострадало свыше миллиона квадратных миль посевов и пастбищ, от юга штата Виктория до лугов Митчелла на Северной территории, где обычно трава стояла человеку по пояс.

Но война требовала не меньше внимания, чем засуха. Близнецы воевали в Северной Африке, и потому обитатели Дрохеды жадно следили за каждым приливом и отливом в сражении, которое прокатывалось взад и вперед по Ливии. Исконные труженики, они всей душой стояли за лейбористов и терпеть не могли нынешнее правительство, лейбористское по названию, но консервативное по существу. Когда в августе 1941-го Роберт Гордон Мензис признал свою несостоятельность и подал в отставку, они возликовали, а когда 3 октября возглавить правительство предложено было лидеру лейбористов Джону Кёртину, для Дрохеды это был самый большой праздник за многие годы.

В сороковом и сорок первом все возрастающую тревогу вызывала Япония, особенно после того как Рузвельт и Черчилль лишили ее нефти. Европа далеко, и, чтобы вторгнуться в Австралию, Гитлеру пришлось бы перебросить свои войска за двенадцать тысяч миль, а вот Япония – это Азия, часть Желтой Опасности; точно неотвратимо спускающийся маятник в рассказе Эдгара По, нависает она над богатым, пустынным, малолюдным колодцем Австралии. И никто в Австралии ничуть не удивился, когда японцы напали на Пёрл-Харбор: все давно этого ждали, не в Пёрл-Харбор – так где-нибудь еще. Внезапно война придвинулась вплотную, не сегодня-завтра она ворвется в каждый двор. Австралию от Японии отделяет не океан, между ними лежат всего лишь большие острова да малые моря.

На Рождество 1941-го пал Гонконг; но уж Сингапура япошкам вовек не взять, говорили австралийцы себе в утешение. А потом пришла весть о высадке японцев в Малайе и на Филиппинах; мощная военно-морская база в нижнем конце Малайского полуострова держала море под постоянным прицелом своих огромных пушек, и флот ее стоял наготове. Но 8 февраля 1942-го японцы пересекли узкий Джохорский пролив, высадились в северной части острова Сингапур и подошли к городу с тыла, где все его пушки были бессильны. Сингапур был взят даже без боя.

А потом – замечательная новость! Все австралийские войска из Северной Африки возвращаются на родину! Премьер-министр Кёртин преспокойно выдержал бурю гнева Черчилля и твердо заявил, что австралийские войска должны прежде всего защищать свою родину. Шестая и Седьмая австралийские дивизии немедленно погрузились на корабли в Александрии; Девятая дивизия, которая пока что набиралась сил в Каире после тяжелых боев при Тобруке, должна была отправиться следом, как только прибудут еще суда. Фиа улыбалась, Мэгги неудержимо ликовала. Джимс и Пэтси возвращаются домой!

Однако они не вернулись. Пока Девятая дивизия ждала транспортных судов, чаши весов опять качнулись в другую сторону: Восьмая армия поспешно отступала от Бенгази. И премьер Черчилль заключил сделку с премьером Кёртином. Девятая Австралийская дивизия останется в Северной Африке, а взамен для обороны Австралии морем доставлена будет одна американская дивизия. Бедняг солдат перебрасывали взад и вперед по решению, принятому правителями даже не их, а чужих стран. Небольшая уступка здесь – небольшой выигрыш там.

Но для Австралии это был тяжкий удар, когда Англия вытряхнула из гнезда на дальневосточном краю Британской империи разом всех цыплят, пусть даже Австралия – птичий двор, щедрый и многообещающий.


Вечер 23 октября 1942 года в пустыне выдался на редкость тихий. Пэтси немного подвинулся в темноте и, как маленький, уютно прильнул головой к плечу брата. Джимс одной рукой обнял его за плечи, и они затихли, без слов понимая друг друга.

Сержант Боб Мэллой подтолкнул рядового Кола Стюарта.

– Парочка гомиков, – сказал он с усмешкой.

– Так тебя растак, – отозвался Джимс.

– Ну же, Харпо, скажи словечко, – пробормотал Кол.

Пэтси ответил обычной своей ангельской улыбкой, едва различимой в потемках, и, раскрыв рот, в точности изобразил, как трубит Харпо Макс. Со всех сторон за десяток шагов зашикали на него: на фронте тревожно, велено соблюдать тишину.

– Фу, черт, ждешь и ждешь, меня это прикончит, – вздохнул Боб.

– А меня прикончит, что надо молчать! – вдруг крикнул Пэтси.

– Заткнись, шут гороховый, не то я сам тебя прикончу! – хрипло рявкнул Кол и потянулся за винтовкой с примкнутым штыком.

– Тише вы! – донесся громкий шепот капитана. – Какой болван там разорался?

– Это Пэтси! – хором отозвался десяток голосов.

Дружный бодрящий хохот прокатился над минными полями и замер, перебитый негромкой, яростной руганью капитана. Сержант Мэллой посмотрел на часы: 21.40.

Восемьсот семьдесят две английские пушки и гаубицы заговорили разом. Небо качнулось, земля поднялась, вспучилась и уже не успокаивалась, пальба не утихала ни на миг, грохот сводил с ума. Бесполезно было затыкать уши: оглушающий гром сотрясал под тобой почву и по костям передавался в мозг. Можно было только вообразить себе, как все это подействовало на войска Роммеля в окопах напротив. Обычно удается различить, какие и какого калибра стреляют орудия, но сегодня все их железные глотки гремели единым дружным хором, и не было ему конца.

Пустыню озарил не свет дня, но, кажется, пламя самого солнца; огромную, все разбухающую тучу пыли, словно клубы дыма, взметенные ввысь на тысячи футов, прорезали вспышки рвущихся снарядов и мин, языки пламени взлетали, когда от сотрясения рвались собранные во множестве на этом клочке земли боеприпасы и горючее. Всю силу огня – пушек, гаубиц, мортир – генерал Монтгомери обрушил на минные поля немцев. И все, что было в распоряжении генерала Монтгомери, обрушилось на противника с той скоростью, с какой поспевали заряжать и стрелять обливающиеся потом артиллеристы; они совали снаряды в ненасытные пасти своих орудий торопливо, лихорадочно, словно малые пичуги, пытающиеся накормить алчного кукушонка; стволы орудий раскалялись, секунды между отдачей и новым выстрелом становились все короче, артиллеристы точно одержимые заряжали и стреляли быстрее, быстрее. Как безумцы, все безумнее свершали они все тот же обряд служения своим орудиям.

Это было прекрасно, изумительно – вершина жизни артиллериста, опять и опять он будет заново переживать эти памятные минуты, во сне и наяву, до конца оставшихся ему мирных дней. И всегда его будет томить желание вновь пережить эти пятнадцать минут возле пушек генерала Монтгомери.

Тишина. Глубокая, нерушимая тишина волнами прибоя ударила в натянутые до отказа барабанные перепонки; тишина нестерпимая. Ровно без пяти десять. Девятая дивизия поднялась из окопов и двинулась вперед по ничьей земле, кто на ходу примкнул штык, кто нащупал обойму – на месте ли патроны, кто спустил предохранитель, проверил, есть ли вода во фляжке, НЗ, в порядке ли часы, каска, хорошо ли зашнурованы башмаки, далеко ли справа или слева тащат пулемет. В зловещем отсвете пожара и докрасна раскаленного, сплавленного в стекло песка видно все отлично; но туча пыли еще висит между ними и противником, и они пока в безопасности. Пока, на минуту. На самом краю минного поля они остановились в ожидании.

Ровно десять. Сержант Мэллой поднес к губам свисток – пронзительный свист разнесся по роте от правого до левого фланга; и капитан выкрикнул команду. На фронте шириною в две мили Девятая дивизия шагнула вперед, на минные поля, и за ее спиной разом опять взревели орудия. Солдаты отлично видели, куда идут, светло было как днем, снаряды гаубиц, нацеленных на самое короткое расстояние, рвались всего лишь в нескольких ярдах впереди. Каждые три минуты прицел отодвигался еще на сотню ярдов, и надо было пройти эту сотню ярдов и молить Бога, чтобы под ногами оказывались всего лишь противотанковые мины, а осколочные, противопехотные, уже уничтожила артиллерия генерала Монтгомери. Впереди ждали еще и немцы, и итальянцы, пулеметные точки, 50-миллиметровые пушки и минометы. И случалось – человек ступал на еще не разорвавшуюся осколочную мину, успевал увидеть взметнувшийся из песка огонь, и тут же его самого разрывало в клочья.

Некогда думать, все некогда, только поспевай перебегать за огневым валом, каждые три минуты – сто ярдов, да молись. Грохот, вспышки, пыль, дым, тошный, расслабляющий ужас. Минным полям нет конца, шагать по ним еще две, а то и три мили, и отступать некуда. Изредка, в считанные секунды затишья между огневыми валами, обжигающий воздух, полный песка, прорезают доносящиеся издалека дикие, пронзительные звуки волынки: слева от Девятой Австралийской дивизии шагает по минным полям Пятьдесят первая Горская, и при каждом ротном командире – свой волынщик. Для шотландского солдата нет в мире музыки сладостнее, чем зовущий на битву рожок, добрым дружеским приветом звучит его песня и для австралийца. А вот итальянца и немца он приводит в бешенство.

Бой длился двенадцать дней, а двенадцать дней – это очень долгий бой. Поначалу Девятой дивизии везло – при переходе по минным полям и в первые дни наступления по территории Роммеля потери оказались сравнительно невелики.

– По мне, чем быть сапером, уж лучше я останусь солдатом и пускай в меня стреляют, вот что я вам скажу, – заявил, опираясь на лопату, Кол Стюарт.

– Ну, не знаю, приятель, – проворчал в ответ сержант. – По-моему, они совсем неплохо управляются, черт подери. Сперва ждут позади окопов, покуда мы проделаем всю сволочную работенку, а потом топают потихонечку с миноискателями и прокладывают дорожки для этих сволочных танков.

– Танки ни в чем не виноваты, Боб, просто наверху больно умно ими распоряжаются, – сказал Джимс и плашмя похлопал лопатой, приминая верхний край только что отрытого окопа. – Фу, черт, хоть бы дали нам задержаться малость на одном месте! Я за эти пять дней столько земли перекопал – почище всякого муравьеда.

– Ну и давай, копай дальше, – без малейшего сочувствия оборвал Боб.

– Эй, глядите! – Кол показал на небо.

Восемнадцать английских легких бомбардировщиков аккуратнейшим строем, будто на параде, пронеслись над долиной и с безукоризненной точностью сбросили бомбы на немецкие и итальянские позиции.

– Очень даже красиво, – заметил сержант Боб Мэллой, вывернув длинную шею и глядя в небо.

Через три дня он был мертв – при новом наступлении огромный осколок шрапнели срезал ему руку и половину бока, но задерживаться возле него было некогда, кто-то успел лишь вытащить свисток из его искромсанных губ. Теперь люди гибли как мухи, слишком они вымотались, стали уже не такими проворными и осмотрительными; но за каждый захваченный клочок этой несчастной бесплодной пустыни они держались цепко, наперекор яростному сопротивлению отборных войск противника. Теперь в них говорило лишь одно тупое, упрямое чувство – они нипочем не желали потерпеть поражение.