– Мне пора, Джас.

– Уж эта твоя паршивая церковь! Перерастешь ты когда-нибудь эту дурацкую игру?

– Надеюсь, что нет.

– Когда мы теперь увидимся?

– Ну, сегодня пятница, так что как всегда – завтра в одиннадцать здесь.

– Ладно. Будь паинькой.

Он уже надел соломенную шляпу и зашагал прочь, но, услышав эти слова, с улыбкой обернулся:

– Да разве я не паинька?

Джастина весело улыбнулась в ответ:

– Ну что ты! Ты сказочно хорош, таких на свете не бывает! Это я вечно что-нибудь да натворю. До завтра!

Громадные двери храма Пресвятой Девы были обиты красной кожей; Дэн неслышно отворил одну и проскользнул внутрь. Можно бы и еще несколько минут побыть с Джастиной, но Дэн любил приходить в церковь пораньше, пока ее еще не заполнили молящиеся и не перекатываются по ней вздохи и кашель, шуршание одежды и шепот. Насколько лучше одному! Только ризничий зажигает свечи на главном алтаре – диакон, сразу безошибочно определил Дэн. Преклонил колена перед алтарем, перекрестился и тихо прошел между скамьями.

Он опустился на колени, оперся лбом на сложенные руки и отдался течению мыслей. То не была осознанная молитва, просто весь он слился с тем неуловимым и, однако, явственно, осязаемо ощутимым, несказанным, священным, чем, казалось ему, напоен здесь самый воздух. Будто он, Дэн, обратился в огонек одной из маленьких лампад, что трепещут за красным стеклом и, кажется, вот-вот погаснут, но, поддерживаемые немногими живительными каплями, неустанно излучают далеко в сумрак свой малый, но надежный свет. В церкви Дэну всегда становилось покойно, он растворялся в тишине, забывал о своем человеческом «я». Только в церкви он на месте и не в разладе с самим собой и его оставляет боль. Ресницы его опустились, он закрыл глаза.

С галереи, от органа, послышалось шарканье ног, шумно вздохнули мехи – готовился к своей работе органист. Мальчики из хора собирались заранее, надо было еще раз прорепетировать перед началом. Предстояла, как всегда по пятницам, лишь обычная дневная служба, но отправлял ее один из преподавателей Ривервью-колледжа, он дружен был с Дэном, и Дэн хотел его послушать.

Орган выдохнул несколько мощных аккордов, потом, все тише, тише, зазвучали переливы аккомпанемента, и в сумрак, под каменное кружево сводов, взлетел одинокий детский голос, слабый, высокий, нежный, голос бесконечной, неземной чистоты, – те немногие, кто был сейчас в огромном пустом храме, невольно закрыли глаза, скорбя об утраченной чистоте, о невинности, которая уже не вернется.

Panis angelicus,

Fit panis hominum,

Dat panis coelicus

Figuris tеrminum,

О res mirabilis,

Manducat Dominus

Pauper, pauper,

Sеrvus et humilis…

«Хлеб ангелов, небесный хлеб, о чудо. Из пучины скорбей взываю к тебе, о Господи, услышь меня! Приклони слух твой, внемли моей мольбе. Не оставь меня, Господи, не оставь меня. Ибо ты мой владыка и повелитель, а я смиренный твой слуга. В глазах твоих возвышает одна лишь добродетель. Ты не смотришь, красивы или уродливы лицом твои слуги. Для тебя важно одно лишь сердце. Только в тебе исцеление, только в тебе я обретаю покой.

Одиноко мне, Господи. Молю тебя, да кончится скорей жизнь, потому что жизнь – это боль. Никто не понимает, что мне, так щедро одаренному, так мучительно больно жить. Но ты понимаешь, и только твое утешение поддерживает меня. Чего бы ни спросил ты с меня, Господи, я все отдам, ибо люблю тебя. И если могу о чем-то просить тебя, прошу лишь об одном – все иное позабыть навеки, в тебе обрести забвение…»

* * *

– Что ты притихла, мама? – спросил Дэн. – О чем задумалась? О Дрохеде?

– Нет, – сонно отозвалась Мэгги. – О том, что я старею. Сегодня утром нашла у себя с полдюжины седых волос, и кости ноют.

– Ты никогда не будешь старая, мама, – спокойно заверил Дэн.

– Хорошо бы, если б так, милый, только, к сожалению, ты ошибаешься. Меня стало тянуть сюда, к воде, а это верный признак старости.

Они лежали под теплым зимним солнцем на траве у Водоема, на разостланных полотенцах. У дальнего края широкой чаши вода шумела, бурлила, кипела ключом, от нее шел едкий запах серы и понемногу слабел, растворялся в воздухе. Плавать здесь, в пруду, зимой – это было одно из самых больших наслаждений. Все хвори и немощи надвигающейся старости как рукой снимает, подумала Мэгги, повернулась, легла на спину, головой в тень огромного поваленного ствола, на котором давным-давно сидела она с отцом Ральфом. Очень давно это было; не удалось пробудить в себе хотя бы самый слабый отзвук того, что уж наверное чувствовала она, когда Ральф ее поцеловал.

Она услышала, что Дэн встает, и открыла глаза. Он всегда был ее крошка, милый, прелестный малыш; с гордостью следила она, как он растет и меняется, но все перемены, день ото дня более заметные признаки зрелости виделись ей сквозь прежний облик все того же ее собственного смеющегося малыша. Ни разу еще ей не приходило в голову, что он во всех отношениях уже давно не ребенок.

И лишь сейчас, когда он стоял перед ней во весь рост в одних купальных трусах, на фоне яркого неба, она вдруг поняла.

Боже правый, все кончилось! И детство, и отрочество. Он взрослый, он мужчина. Гордость, досада, затаенное истинно женское умиление, пугающее сознание какой-то неминуемой беды, гнев, восхищение, печаль – все это и еще много чего ощутила Мэгги, глядя на сына. Страшно это – породить мужчину, много страшнее породить его таким. Таким поразительно мужественным, таким поразительно красивым.

Вылитый Ральф де Брикассар, и что-то от нее тоже. Как могла она не ощутить волнения, узнав в этом еще очень юном теле другое, с которым ее соединяли когда-то любовные объятия? Она закрыла глаза, смутилась, обозлилась на себя за то, что увидела в сыне мужчину. Неужели и он теперь видит в ней женщину, или она для него по-прежнему всего лишь загадочный символ – мама?

О, черт его возьми, черт возьми! Как он смел стать взрослым?

Она опять открыла глаза и вдруг спросила:

– Ты уже что-нибудь знаешь о женщинах, Дэн?

Он улыбнулся:

– Откуда берутся пчелки и птички?

– Ну, имея сестрицей Джастину, простейшие сведения ты, конечно, получил. Стоило ей впервые раскрыть учебник физиологии – и она пошла выкладывать свои познания каждому встречному и поперечному. Нет, я о другом – ты уже пробовал следовать ее лекциям на практике?

Дэн коротко покачал головой, опустился на траву подле матери, заглянул ей в лицо.

– Как странно, что ты об этом спросила, мам. Я давно хотел с тобой об этом поговорить, но все не знал, как начать.

– Тебе еще только восемнадцать, милый. Не рановато ли переходить от теории к практике? – «Только восемнадцать. Только. Но ведь он – мужчина, не так ли?»

– Вот об этом я и хотел с тобой поговорить. О том, чтобы совсем не переходить к практике.

Какой ледяной ветер дует с гор! Почему-то она только сейчас это заметила. Где же ее халат?

– Совсем не переходить к практике, – повторила она глухо, и это был не вопрос.

– Вот именно. Не хочу этого, никогда. Не то чтобы я совсем про это не думал и мне не хотелось бы жены и детей. Хочется. Но я не могу. Потому что нельзя вместить сразу любовь к жене и детям и любовь к Богу – такую, какой я хочу его любить. Я давно это понял. Даже не помню, когда я этого не понимал, и чем становлюсь старше, тем огромней моя любовь к Богу. Это огромно и непостижимо – любить Бога.

Мэгги лежала и смотрела в эти спокойные, отрешенные синие глаза. Такими когда-то были глаза Ральфа. Но горит в них какой-то огонь, которого в глазах Ральфа не было. А быть может, он пылал и в глазах Ральфа, но только в восемнадцать лет? Было ли это? Быть может, такое только в восемнадцать и бывает? Когда она вошла в жизнь Ральфа, он был уже десятью годами старше. Но ведь ее сын – мистик, она всегда это знала. А Ральф и в юности навряд ли склонен был к мистике. Мэгги проглотила застрявший в горле ком, плотнее завернулась в халат, холод одиночества пробирал до костей.

– Вот я и спросил себя, чем покажу я Богу всю силу моей любви? Я долго бился, уходил от ответа, я не хотел его видеть. Потому что мне хотелось и обыкновенной человеческой жизни, очень хотелось. И все-таки я знал, чем должен пожертвовать, знал… Только одно могу я принести в дар Господу, только этим показать, что в сердце моем ничто и никогда не станет превыше его. Отдать единственное, что с ним соперничает, – вот жертва, которой Господь от меня требует. Я Господень слуга, и соперников у него не будет. Я должен был выбирать. Всем позволит он мне обладать и наслаждаться, кроме одного. – Дэн вздохнул, теребя золотистое перышко дрохедской травы. – Я должен показать ему, что понимаю, почему при рождении он дал мне так много. Должен показать, что сознаю, как мало значит моя жизнь вне его.

– Это невозможно, я тебе не позволю! – вскрикнула Мэгги. Потянулась, стиснула его руку выше локтя. Какая гладкая кожа, и под ней – скрытая сила, совсем как у Ральфа. Совсем как у Ральфа! И потерять право ощутить на этой коже прикосновение нежной девичьей руки?

– Я стану священником, – сказал Дэн. – Стану служить Богу безраздельно, отдам ему все, что у меня есть и что есть я сам. Дам обет бедности, целомудрия и смирения. От избранных своих слуг он требует преданности безраздельной. Это будет нелегко, но я готов.

Какие у нее стали глаза! Словно он убил ее, втоптал в пыль и прах. Он не подозревал, что придется вынести и это, он мечтал, что она станет им гордиться, что рада будет отдать сына Богу. Ему говорили, что для матери это восторг, высокое счастье, конечно же, она согласится. А она смотрит на него так, словно, становясь священником, он подписывает ей смертный приговор.

– Я всегда только этого и хотел, – сказал Дэн с отчаянием, глядя в ее глаза, полные смертной муки. – Ох, мама, неужели ты не понимаешь? Никогда, никогда я ничего другого не хотел, только стать священником! Я иначе не могу!

Пальцы ее разжались; Дэн опустил глаза – там, где мать сжимала его руку, остались белые пятна и тонкие полумесяцы на коже – следы впившихся в нее ногтей. Мэгги запрокинула голову и засмеялась – громко, неудержимо, истерически, и казалось, никогда не смолкнет этот горький, язвительный смех.

– Прекрасно, просто не верится! – задыхаясь, выговорила она наконец, дрожащей рукой утерла навернувшиеся слезы. – Нет, какая насмешка! Пепел розы, сказал он в тот вечер, когда мы поехали к Водоему. И я не поняла, о чем он. Пепел, прах. Прах еси и во прах обратишься. Церкви принадлежишь и церкви отдан будешь. Великолепно, превосходно! Будь проклят Бог, гнусный, подлый Господь Бог! Злейший враг всех женщин, вот он кто! Мы стараемся что-то создать, а он только и знает что разрушать!

– Не надо, мама! Не надо, молчи! – рыданием вырвалось у Дэна.

Его ужасала боль матери, но он не понимал ни этой боли, ни того, что она говорит. Слезы текли по его лицу, сердце рвалось, вот уже и начинаешь приносить жертвы, да такие, что и во сне не снилось. Но хоть он и плачет о матери, даже ради нее не может он отказаться от жертвы. Он должен принести свой дар – и чем тяжелее его принести, тем дороже этот дар Господу.

Она заставила его плакать – впервые за всю его жизнь. И тотчас задавила в себе гнев и горе. Нет, это несправедливо – вымещать что-то на нем. Он такой, каким его сделали полученные гены. Или его Бог. Или Бог Ральфа. Он свет ее жизни, ее сын. Из-за матери он не должен страдать – никогда.

– Не плачь, Дэн, – зашептала Мэгги и погладила его руку, на которой краснели следы ее недавней гневной вспышки. – Извини, я не хотела так говорить. Просто ты меня ошарашил. Конечно, я рада за тебя, правда, рада. Как же иначе? Просто я этого не ждала. – Она слабо засмеялась. – Ты меня вдруг оглушил, будто камнем по голове.

Дэн смигнул слезы, неуверенно посмотрел на мать. С чего ему померещилось, будто он ее убил? Вот они, мамины глаза, такие же, как всегда, такие живые, столько в них любви. Крепкие молодые руки сына обхватили ее, обняли сильно и нежно.

– Ты правда не против, мама?

– Против? Может ли добрая католичка быть против, когда сын становится священником? Так не бывает! – Мэгги вскочила. – Брр! Как холодно стало! Поедем-ка домой.

Они приехали сюда не верхом, а на вездеходе; и теперь Дэн устроился на высоком сиденье за рулем, Мэгги села рядом. Прерывисто вздохнула, почти всхлипнула, отвела спутанные волосы, упавшие на глаза.

– Ты уже решил, куда поступишь?

– Наверное, в колледж Святого Патрика. По крайней мере для начала. А потом уже вступлю в монашеский орден. Я хотел бы в орден Иисуса, но еще не совсем уверен, поэтому мне рано идти прямо к иезуитам.

Широко раскрытыми глазами смотрела Мэгги на рыжеватый луг за рябым от разбившейся мошкары ветровым стеклом ныряющей на ухабах машины.

– Я придумала кое-что получше, Дэн.

– Да? – Он сосредоточенно правил; дорога с годами становилась все хуже, и каждый раз поперек валились какие-нибудь стволы и колоды.