– Нет, мне надо работать. Работа – единственное мое спасенье. Без работы я сойду с ума. Не надо мне никого, не надо никакого утешения. Ох, мама! – Она горько заплакала. – Как мы будем жить без него?

«В самом деле, как? И жизнь ли это? Бог дал. Бог и взял. Прах еси и в прах возвратишься. Жизнь – для нас, недостойных. Жадный Бог берет себе лучших, предоставляя этот мир нам, прочим, чтобы мы здесь пропадали».

– Никто из нас не знает, долго ли нам жить. Большое тебе спасибо, Джасси, что позвонила, что сама мне сказала.

– Мне невыносимо было думать, что тебе скажет кто-то чужой, мама. Немыслимо услышать такое от чужого. Что ты теперь будешь делать? Что ты можешь сделать?

Напрягая всю волю, Мэгги силилась через мили и мили как-то согреть и утешить в далеком Лондоне свою погибающую девочку. Сын умер, дочь еще жива. Надо ее спасти. За всю свою жизнь Джастина любила, кажется, одного только Дэна. Больше у нее никого нет, даже мать она не любит.

– Джастина, милая, не плачь. Не убивайся так. Дэн ведь этого не хотел бы, правда? Вернись домой, и тебе станет легче. И мы перевезем его домой, в Дрохеду. По закону теперь он опять мой, он уже не принадлежит церкви, и она не может мне помешать. Я сейчас же позвоню в наше консульство и в посольство в Афинах, если сумею пробиться. Он непременно должен вернуться домой! Просто думать не могу, чтобы его похоронили где-то далеко от Дрохеды. Здесь его дом, и он должен вернуться домой. Приезжай с ним, Джастина.

Но Джастина съежилась в комок на полу и только головой качала, как будто мать могла ее видеть. Домой? Никогда она не сможет вернуться домой. Если б она поехала с Дэном, он был бы жив. Вернуться домой – и чтобы приходилось изо дня в день, до конца жизни, смотреть в лицо матери? Нет, даже думать невыносимо.

– Нет, мама, – сказала она, а слезы текли по лицу и жгли, точно расплавленный металл. «Кто это выдумал, будто в самом большом горе человек не плачет? Много они понимают». – Мне надо оставаться здесь и работать. Я приеду домой с Дэном, а потом опять уеду в Лондон. Не могу я жить в Дрохеде.


Три дня длилось беспомощное ожидание, провал в пустоту; из молчания властей Джастина в Лондоне, Мэгги и вся семья в Дрохеде пытались извлечь хоть какую-то надежду. Конечно же, недаром так долго нет ответа, произошла ошибка: будь все правдой, конечно же, им бы уже сообщили! Дэн постучится у двери Джастины и с улыбкой скажет, что вышла преглупая ошибка. В Греции переворот, беспорядок страшный, наверняка там вышла уйма глупейших ошибок и недоразумений. Дэн войдет и поднимет их на смех – как могли они вообразить, будто он умер, он будет стоять здесь и смеяться, высокий, сильный, полный жизни. Они ждали, и надежда все росла, росла с каждой минутой. Ужасная, предательская надежда. Он не умер, нет! Дэн не мог утонуть, он превосходный пловец, он решался плавать даже в самом неспокойном, бурном море, и хоть бы что. Так они ждали, отвергая то, что случилось, в надежде на ошибку. Сообщить друзьям и знакомым, написать в Рим – все успеется.

На четвертое утро Джастина получила известие. Будто разом постарев на сто лет, медленно, бессильно она сняла трубку и снова позвонила в Австралию.

– Мама?

– Джастина?

– Его уже похоронили, мама! Мы не можем взять его домой! Что же нам делать? Они твердят одно: Крит большой, название деревни неизвестно, к тому времени, как пришла их телеграмма, его уже куда-то перетащили и закопали. И он лежит бог весть где, в безымянной могиле! Я не могу добиться визы в Грецию, никто не желает помочь, там совершенный хаос. Что же нам делать, мама?

– Встречай меня в Риме, Джастина, – сказала Мэгги.

Все, кроме Энн Мюллер, собрались тут же у телефона, они еще не успели опомниться. Мужчины за эти три дня постарели на двадцать лет; Фиа, совершенно седая, по-птичьи хрупкая и сухонькая, бродила по дому и все повторяла: «Зачем не я умерла? Зачем понадобилось отнять его? Я же старая, такая старая! Я-то готова умереть, зачем было умирать ему? Зачем не я умерла? Я такая старая!» Энн слегла, миссис Смит, Минни и Кэт дни и ночи проводили в слезах.

Мэгги положила трубку и молча оглядела окружающих. Вот и все, что осталось от Дрохеды. Горсточка стариков и старух, бездетные, конченые люди.

– Дэн потерян, – сказала она. – Его не могут разыскать, он похоронен где-то на Крите. Такая даль! Как же ему покоиться так далеко от Дрохеды? Я еду в Рим, к Ральфу де Брикассару. Если кто и может нам помочь, так только он.


К кардиналу де Брикассару вошел его секретарь.

– Простите, что беспокою вас, ваше высокопреосвященство, но вас хочет видеть какая-то дама. Я объяснил, что идет конгресс, что вы очень заняты и никого не можете принять, но она сказала, что будет сидеть в вестибюле, пока у вас не найдется для нее времени.

– У нее какое-то несчастье, ваше преподобие?

– Какое-то большое несчастье, ваше высокопреосвященство, это сразу видно. Она сказала, я должен вам передать, что ее зовут Мэгги О’Нил. – Секретарь произнес чужеземное имя немного нараспев, и оно прозвучало странно, незнакомо.

Кардинал Ральф порывисто поднялся, кровь отхлынула от лица, и оно стало совсем белое, белое, как его волосы.

– Ваше высокопреосвященство! Вам нехорошо?

– Нет, спасибо, я совершенно здоров. Отмените пока все встречи, какие у меня назначены, и сейчас же проводите ко мне миссис О’Нил. Кто бы меня ни спрашивал, кроме его святейшества, я занят.

Священник поклонился и вышел. О’Нил. Ну конечно! Как же он сразу не вспомнил, это ведь фамилия молодого Дэна. Правда, в кардинальском дворце все его называют просто Дэн. Большая ошибка, не следовало заставлять ее ждать. Если Дэн – нежно любимый племянник кардинала де Брикассара, значит, миссис О’Нил – его нежно любимая сестра.

Когда Мэгги вошла, кардинал Ральф с трудом ее узнал. С последней их встречи прошло тринадцать лет; ей уже пятьдесят три, ему семьдесят один. Теперь не только он – оба они постарели. Ее лицо не то чтобы изменилось, но затвердело, застыло, и выражение его совсем иное, чем рисовал себе в мыслях Ральф. Былую нежность сменили резкость и язвительность, сквозь кротость проступила железная твердость; он воображал ее покорной и вдумчивой святой, а она больше похожа на стареющую, но сильную духом непреклонную мученицу. По-прежнему она поразительно красива, все еще ясны серебристо-серые глаза, но и в красоте, и во взгляде суровость, а некогда пламенные волосы померкли, стали коричневатые, как у Дэна, но тусклые, нет того живого блеска. И, что всего тревожнее, она слишком быстро отводит глаза, и он не успевает утолить жадное и нежное любопытство.

С этой новой Мэгги он не сумел поздороваться легко и просто.

– Прошу садиться. – Он напряженно указал ей на кресло.

– Благодарю вас, – последовал такой же чопорный ответ.

Лишь когда она села и он сверху окинул всю ее взглядом, он заметил, что у нее отекли ноги, опухли щиколотки.

– Мэгги! Неужели ты прилетела прямо из Австралии, нигде не передохнула? Что случилось?

– Да, я летела напрямик, – сказала она. – Двадцать девять часов кряду, от Джилли до Рима, я сидела в самолетах, и мне нечего было делать, только смотреть в окно на облака и думать. – Она говорила сухо, резко.

– Что же случилось? – нетерпеливо, с тревогой, со страхом повторил Ральф.

Она подняла глаза и в упор посмотрела на него. Ужасный взгляд, что-то в нем мрачное, леденящее; у Ральфа мороз пошел по коже, он невольно поднял руку, коснулся ладонью похолодевшего затылка.

– Дэн умер, – сказала Мэгги.

Его рука соскользнула, упала на колени, точно рука тряпичной куклы, он обмяк в кресле.

– Умер? – медленно переспросил он. – Умер Дэн?!

– Да. Утонул шесть дней назад на Крите, тонули какие-то женщины, он их спасал.

Ральф согнулся в кресле, закрыл лицо руками.

– Умер? – услышала Мэгги сдавленный голос. – Умер Дэн? Мой прекрасный мальчик! Не может этого быть! Дэн… истинный пастырь… каким я не сумел стать. У него было все, чего не хватало мне. – Голос пресекся. – В нем всегда это было… мы все это понимали… все мы, которые не были истинными пастырями. Умер?! О Боже милостивый!

– Брось ты своего милостивого Боженьку, Ральф, – сказала незнакомка, сидевшая напротив. – У тебя есть дела поважнее. Не для того я здесь, чтобы смотреть, как ты горюешь, мне нужна твоя помощь. Я летела все эти часы в такую даль, чтобы сказать тебе об этом, все эти часы только смотрела в окно на облака и знала, что Дэна больше нет. После этого твое горе меня мало трогает.

Но когда он отнял ладони от лица и поднял голову, ее оледеневшее мертвое сердце рванулось, больно сжалось, ударило молотом. «Ведь это лицо Дэна, и на нем такое страдание, какого Дэну уже не доведется испытать. О, слава Богу! Слава Богу, что он умер и уже не пройдет через такие муки, как этот человек, как я. Хорошо, что он умер, все лучше, чем так страдать».

– Чем я могу помочь, Мэгги? – тихо спросил Ральф; он подавил свои чувства, опять надел приросшую не просто к лицу – к душе маску ее духовного наставника.

– В Греции хаос. Дэна похоронили где-то на Крите, и я не могу добиться – где, когда, почему. Может быть, дело в том, что мои просьбы, чтобы его самолетом переправили на родину, бесконечно задерживались из-за междоусобицы в стране, а на Крите жара, как в Австралии. Наверное, когда сразу никто о нем не справился, там решили, что у него и нет никого, и похоронили. – Мэгги напряженно подалась вперед. – Я хочу вернуть моего мальчика, Ральф, я хочу найти его и привезти домой, пусть он спит в родной земле. Когда-то я обещала Джимсу, что Дэн останется в Дрохеде – и похороню его в Дрохеде, хотя бы мне пришлось ползком протащиться по всем кладбищам Крита. Не будет он лежать в Риме в каком-нибудь роскошном склепе, как ваши священники, Ральф, не будет этого, пока я жива, если надо, я его отвоюю по закону. Он должен вернуться домой.

– Никто не станет его у тебя оспаривать, Мэгги, – мягко сказал де Брикассар. – Католической церкви нужно только, чтобы он покоился в освященной земле. Я и сам завещал, чтобы меня похоронили в Дрохеде.

– Я не могу прорваться через бюрократические заслоны, – продолжала Мэгги, не слушая. – Я не знаю греческого языка, у меня нет ни власти, ни влияния. Потому я и пришла к тебе, чтобы ты пустил в ход свое влияние и свою власть. Верни мне моего сына, Ральф!

– Будь спокойна, Мэгги, мы его вернем, хотя, может быть, и не так быстро. У власти сейчас левые, а они против католической церкви. Но у меня и в Греции есть друзья, все, что надо, будет сделано. Позволь мне сейчас же пустить машину в ход и не тревожься. Он – пастырь святой церкви, и мы его вернем.

Он уже потянулся к шнуру звонка, но Мэгги посмотрела так холодно и так яростно, что рука его застыла в воздухе.

– Ты не понял, Ральф. Я не желаю пускать машину в ход. Я хочу вернуть моего сына – не через неделю, не через месяц, сейчас же! Ты говоришь по-гречески, ты можешь достать визы для себя и для меня, ты добьешься. Поедем с тобой в Грецию, поедем теперь же! И помоги мне вернуть моего сына.

Многое отразилось в его взгляде – нежность и сострадание, потрясение и скорбь. И однако это снова был взгляд служителя церкви, трезвый, благоразумный, рассудительный.

– Мэгги, я люблю твоего сына как родного, но я не могу сейчас уехать из Рима. Я не принадлежу себе – ты должна бы это понимать, как никто другой. Как бы я ни горевал за тебя, как бы ни горевал я сам, я не могу уехать из Рима в разгар важнейшего конгресса. Я – помощник его святейшества папы.

Она отшатнулась, ошеломленная, возмущенная, потом покачала головой и чуть улыбнулась, словно какой-то неодушевленный предмет вдруг вздумал не подчиниться ее воле; потом вздрогнула, провела языком по пересохшим губам и решительно выпрямилась в кресле.

– Значит, ты любишь моего сына как родного, Ральф? А что бы ты сделал для родного сына? Вот так бы и сказал матери его, твоего родного сына, – нет, мол, извините, я очень занят, у меня нет времени? Мог бы ты сказать такое матери собственного сына?

Глаза Дэна и все же не такие, как у Дэна. Смотрят на нее растерянно, беспомощно, и в них – безмерная боль.

– У меня нет сына, – говорит он, – но меня многому научил твой сын, и среди многого другого – как бы это ни было тяжко, превыше всего ставить мой первый и единственный долг – долг перед всемогущим Богом.

– Дэн и твой сын, – сказала Мэгги.

Ральф широко раскрыл глаза, переспросил тупо:

– Что?

– Я сказала: Дэн и твой сын тоже. Когда я уехала с острова Матлок, я была беременна. Отец Дэна не Люк О’Нил, а ты.

– Это… это… неправда!

– Я не хотела, чтобы ты знал, даже сейчас не хотела. Неужели я стану тебе лгать?

– Чтобы вернуть Дэна? Возможно, – еле выговорил он.

Мэгги поднялась, подошла к его креслу, обитому красной парчой, взяла худую, пергаментную руку в свои, наклонилась и поцеловала кардинальский перстень, от ее дыхания блеск рубина помутился.