«Да, это и в самом деле рай, иначе не назовешь», — подумала Марина.

Она последовала его примеру и, сев на траву рядом с ним, закрыла зонтик и сняла шляпу.

Уинстон посмотрел на нее.

— Вы гречанка, — заявил он и добавил, помолчав: — Настоящая гречанка — этот маленький прямой нос… а золотые волосы — они будто вобрали в себя солнечный свет.

— Надеюсь, мне не нужно возвращать вам комплименты?

— Вчера вечером вы назвали меня Аполлоном! Она почувствовала, как краска бросилась ей в лицо, и опустила глаза.

— Я почти спала, — ответила она.

— А я ничего не имею против, — сказал он с улыбкой, — и если бы мы были древними греками, обыкновенными, простыми греками, мы думали бы о себе — родись мы в то время — как о созданиях, осиянных божественным светом.

— Они действительно так думали? — спросила Марина.

— Да. Их победа над персами на море близ острова Саламин была так похожа на чудо, что греки в самом деле поверили, что им помогали боги, сражаясь на их стороне.

— И когда это произошло? — с интересом спросила Марина.

— Вот в такой же жаркий солнечный день — как сегодня, — ответил Уинстон, — в сентябре 280 года до нашей эры.

— А после этой битвы — они стали совершенно независимыми и свободными от персидского господства? — спросила Марина.

— Да, совершенно! — ответил Уинстон. — И потом пятьдесят лет подряд они свободно жили — писали бессмертные книги, строили дворцы, ваяли скульптуры и писали фрески — как настоящие дети богов.

— Но как им это удавалось?

— Я считаю, что своей удивительной силой, — задумчиво продолжал Уинстон, — они были обязаны тому, что каким-то образом — а каким — мы уже или забыли или утратили это знание — они были связаны с той потусторонней, сверхъестественной силой, которую люди называют сейчас «бог» или «жизнь».

— И вы думаете, мы и сейчас можем призвать ее, если будет нужно? — Марина замерла от волнения.

— Я в этом совершенно уверен. Именно поэтому на протяжении двух поколений греки сумели покорить самые отдаленные уголки человеческого духа и благодаря этому создали империю разума, которая влияет на весь ход человеческого мышления вплоть до наших дней.

— Но как же это могло произойти? — зачарованно спросила Марина.

— Так как на Грецию снизошло божественное покровительство, — ответил Уинстон, — человеческий ум развивался здесь быстрее, глаза людей видели дальше, а их тела были наделены необыкновенной силой.

— А как же сегодня?

— Мы еще можем найти то, что нашли греки, если очень постараемся.

Марина перевела дыхание.

— То есть вы хотите сказать, мы сами можем поймать эту силу божественного света и не только пользоваться ею в этом мире, а быть как бы пронизанной ею и остаться в ней после своей смерти?

Она задала этот вопрос, так как ей показалось, что Уинстон своими словами рассеял все то, что ее беспокоило и мучило, все, чего она не понимала.

Наступила тишина, потом Уинстон сказал:

— Блейк писал: «Там, где другие видят лишь рассвет, встающий над холмами, я вижу, как резвятся Божьи дети!» — С улыбкой глядя на Марину, он продолжал: — Древние греки считали себя детьми бога, и эхо их веселья отдается еще и в наши дни. Последуем же их примеру!

— Да, это я и собираюсь сделать, — серьезно сказала Марина. — Мне кажется, я всегда этого хотела, а теперь вы окончательно убедили меня.

— На Капри все сразу становится ясно — яснее, чем где-либо, за исключением, конечно же, самой Греции, — весело сказал Уинстон. Он лег на спину и посмотрел на небо сквозь ветви дерева. — Здесь в это легко поверить, вдали от городского шума и толчеи, вдали от этой давящей высоты небоскребов! Здания, которые построил человек, принижают самого человека.

— Я понимаю, что вы имеете в виду.

Не было никакой нужды облекать в слова и этот яркий свет, и синеву, и прозрачное марево, стоящее над островом, — все это ощущалось так остро и было вместе с тем так безмятежно, что Марине казалось: она сейчас или взлетит в небо, или нырнет, как рыба, в море и растворится в них, станет их частью.

Здесь, на Капри, сознание ее парило совершенно свободно от тела, и не было больше ни забот, ни страха — одна только красота.

Они замолчали, но это было какое-то очень общее молчание, и Марине даже казалось, будто Уинстон почти прикасается к ней.

Наконец Уинстон нарушил тишину:

— Не знаю, как вы, а я хочу есть. Я завтракал очень рано.

— Я тоже собиралась рано позавтракать, — виновато ответила Марина, — и так ругала себя за то, что проспала!

— Давайте забудем об этом, — весело сказал Уинстон. — Почему бы нам не открыть корзины и не посмотреть, что там имеется из съестного?

Марина последовала его совету, и вдруг раздался ее смех.

— Да тут еды на целый полк солдат! — воскликнула она.

— Больше всего на свете итальянцы любят устраивать пикники, — ответил Уинстон. Он уже открывал бутылку золотистого вина. — Конечно, оно должно быть немного похолоднее, — определил он. — Единственная вещь, которой иногда не бывает на Капри, — это вода. Но странным образом, а может быть, благодаря божественному провидению, виноградники на острове, а также апельсиновые рощи и сады дают большие урожаи. Меня уверяли, что здесь самое большое разнообразие цветов и кустарников во всей Италии.

Он налил вино в два стакана и протянул один Марине.

— Пейте его медленно, — сказал он, — и воображайте, что это нектар. Хотя у богов и более тонкий вкус, я думаю, это вино совсем неплохое.

Марина последовала его совету.

— Оно превосходное! — воскликнула она.

— Я тоже так считаю, — улыбнулся Уинстон. Они разложили на траве все припасы, приготовленные для них поваром.

Там была рыба — нежная, почти прозрачная, она просто таяла во рту. Ветчина, нарезанная ломтиками, тонкими, как носовые платки. Там были и маленькие неаполитанские печенья с необыкновенно вкусными начинками — они даже и не пытались догадаться, что в них было положено.

Черные маслины были как раз нужной спелости — итальянцы подают их ко всем блюдам. Были и крокеты — Уинстон сказал, что это одно из самых любимых блюд в Неаполе, картошка и пармезанский сыр, завернутые в тонкие ломтики хлеба и обжаренные в оливковом масле…

Кроме того, было великое множество разных местных сортов сыра и один совершенно особый — изготовляемый из овечьего молока в окрестностях Сорренто.

Все это было необыкновенно вкусно, а на десерт они ели персики — Уинстон почистил для нее один и предложил в стакане белого вина, а потом фиги и грецкие орехи — еще одно любимое лакомство жителей Сорренто.

Потом был кофе во фляге, сохраняющей тепло, — Уинстон пришел от него в восторг.

— Как хорошо! — блаженно воскликнул он.

— Да, хорошо, — согласилась Марина. — Но есть маленькая неприятность — меня так разморило, что мое страстное желание осматривать остров уменьшилось ровно наполовину.

Она уложила в корзины остатки еды, ножи, вилки и посуду, затем с сомнением посмотрела на Уинстона, лежавшего на спине на травке, — точно так же, как и перед едой.

— Я чувствую, нам нужно срочно подниматься, чтобы успеть посмотреть остальную часть острова, — сказала она осторожно.

— Сейчас слишком жарко, — ответил он. — Ни один благоразумный итальянец в это время дня и носа не высунет из дома. Отдохните немного, Марина. Сиеста полезна и для души, и для тела.

Растянувшись в полный рост на мягкой траве, девушка стала вдыхать ароматы цветов и запахи трав — запахи юной нетронутой природы.

— Вот и правильно, — одобрительно произнес Уинстон. — Не люблю суетливых женщин!

— А я суетливая?

— Нет. В вас есть безмятежность, которая мне нравится и которой я завидую.

— А я завидую вам.

— В чем же?

Он приподнялся на локте и с интересом посмотрел на нее.

Ей был виден его силуэт на фоне ветвей, сквозь которые пробивались солнечные лучи, образуя вокруг его головы светлый нимб.

— Я завидую вам, — ответила она, — потому что вы так уверены в себе и успеете еще так много сделать в этом мире…

Уинстон не ответил.

Тут она поняла, что он смотрит на нее, и смутилась, увидев его какой-то странный взгляд. Вдруг он сказал:

— Вы такая милая! Я никогда еще не встречал никого милее вас!

Его губы нашли ее рот, и ей показалось, будто он слетел с неба и сразу завладел ею.

Сначала его поцелуй был нежен, и ее губы были мягки и податливы под его губами. Потом его рот стал требовательным и настойчивым, и она почувствовала уже знакомую дрожь во всем теле, но более сильную и нестерпимую.

Все ее существо как бы пронизал сильный свет, наполнив тело незнакомым ей огнем и восторгом.

Ей показалось, что вся красота вокруг них проистекает от этого чувства. Голубизна моря и неба, волшебная прелесть острова, цветы и каждый листочек на дереве — все было частью этого чуда, происходящего между ними…

На свете не было ничего, кроме Уинстона. Он заполнил собой Вселенную, и она уже не могла ощущать себя отдельно от него.

Наконец он поднял голову и сказал:

— Любовь моя, я не могу тебе сопротивляться! Ты взяла меня в плен в тот самый момент, когда я увидел тебя в храме и подумал: передо мной — Афродита!

— А я подумала… ты… Аполлон! — прошептала Марина.

Ей трудно было говорить — она дрожала, чувствуя, как кровь бьется в ее теле под его поцелуями.

— О чем же еще мы можем спрашивать друг друга! — воскликнул Уинстон.

Он опять стал целовать ее — рот, глаза и лоб, ее маленький прямой нос, и щеки, и уши, и снова губы…

Время для Марины остановилось, был лишь восторг, ослепляющий и всепоглощающий, и ни одной мысли!

Уинстон снял муслиновый шарф, завязанный у нее вокруг шеи, и стал целовать нежный изгиб.

Это было совсем новое ощущение — дыхание ее участилось, а веки отяжелели, хотя ей совсем не хотелось спать…

— Как же можно быть такой красивой? — спросил он позже, осторожно проводя указательным пальцем по ее лбу и вдоль линии носа, по губам и подбородку. — Твое лицо безупречно, — продолжал он. Я понял, когда встретил тебя тогда, что я уже видел тебя раньше — в моих мечтах, когда смотрел на статую Афродиты в нашем храме.

— А я в тот день все время думала об Аполлоне, — сказала Марина, — и, когда солнце садилось, мне казалось, что это он забирает свет и переносит его на другую половину земли, оставляя меня в темноте. И тут я обернулась и увидела тебя!

— Если бы я тогда сделал то, что подсказывал мне инстинкт! — вздохнул Уинстон. — Я должен был подойти и обнять тебя. Не нужно было бы никаких объяснений, никакого знакомства. Мы уже знали друг друга!

Он опять стал целовать ее, и она придвинулась ближе к нему, чувствуя, что все ее тело томится какой-то непонятной, странной болью.

— Я люблю тебя! Я люблю тебя, — снова и снова повторял он. — Я искал тебя всю свою жизнь! Каждая красивая женщина, которую я встречал, разочаровывала меня, потому что это была не ты!

Целуя ее маленький подбородок и уголки ее губ, он продолжал:

— Мне всегда чего-то не хватало, я никак не мог выразить это словами, но этого всегда не хватало моему сердцу!

— И ты из-за этого никогда не женился? — спросила она.

И как только она произнесла это слово, она почувствовала, что оно — как камень, брошенный в воду, вокруг которого, умножаясь и расходясь, сразу пошли круги.

Он замолчал, а потом сказал:

— Никогда еще я не просил ни одну женщину выйти за меня замуж. У тебя есть от меня тайны, Марина, ты обещала открыть их мне сегодня вечером. Но мне совершенно все равно: что бы ты ни сделала и что бы ни скрывала — это не имеет никакого значения. — Его объятия стали еще крепче. — Наши души нашли друг друга. Только тебя я искал всю свою жизнь, и только тебя жаждет мое сердце.

Он снова наклонился к ней, и поцелуи его стали еще более страстными и неистовыми.

Он целовал ее, и ей показалось, что земля ушла из-под нее и она парит в воздухе, а над ней с головокружительной быстротой проносятся облака.

Он целовал ее, пока у нее не кончилось дыхание и она не почувствовала, что все ее тело как бы излучает свет.

— Я люблю тебя! Я люблю тебя! — повторял он, и она услышала вдруг свой собственный голос — дрожащий и вместе с тем исполненный необъяснимого восторга:

— Я люблю… люблю тебя! О-о, Аполлон… я люблю… тебя!

И неожиданно Марина подумала: вот так она должна умереть, рядом с Уинстоном, принадлежа ему полностью. В его объятиях она не почувствует ни ужаса, ни страданий…

— Я люблю тебя, — повторил он опять.

— А ты не хочешь… любить меня… до конца, — прошептала она, — как мужчина любит женщину и делает ее… своей. Я хочу… принадлежать тебе… быть твоей!

Ее голос замер — она почувствовала, как Уинстон замер.

Девушка поняла, что сказала что-то не то. Ее слова сразу как бы воздвигли между ними барьер, и она могла лишь горько оплакивать это несчастье.