— Что нового пишут из дома? — спросил он меня.

— Так нечестно! — воскликнула Фиби. — Ну, конечно, мы, наверно, страшно много болтаем! — И тут же вернулась к рассказу о какой-то Джэн Дэбни, которая подцепила в Риме очаровательного мальчика.

После ужина девушки предложили поехать в гости к их друзьям. Когда мы проезжали мимо клуба "Пасифик юнион", им на минуту пришла в голову мысль туда заглянуть — оба их семейства были членами этого клуба.

— Впрочем, не стоит, они ведь никого здесь не знают. — Глория говорила о нас с Уэйдом так, как будто мы отсутствовали. — Им тут не понравится. — Из чего я заключил, что для гостей мы еще сойдем, но никак не для клуба.

В конце концов мы подъехали к какому-то дому на Телеграф-Хилл, где жили эти самые друзья; фамилия их была Уоррен. Богато обставленная квартира занимала два этажа, из окон были видны огни ночного Сан-Франциско. Гостей собралось не меньше ста человек, но все они как бы растворялись в огромных залах и прочих помещениях. "Зачем одной семье столько комнат?" — подумал я. Вокруг сновало множество слуг — явно восточного вида — с подносами, уставленными напитками. Кто-то играл на роя Шопена. Не успели мы войти, как Фиби тут же воскликнула: "Гляди, вон Диди с Чарльзом", — и в мгновение ока обе девушки исчезли.

Мы с Уэйдом выпили одну за другой несколько рюмок виски.

— По-моему, это была не лучшая идея, — сказал Уэйд.

— По-моему, тоже.

— Ладно, пошли общаться. — И мы отправились бродить по комнатам.

В следующие два часа я познакомился с людьми, носившими такие звучные фамилии, как де Лимур, Мейн, Уилсон, де Тристан, Робертсон, де Гинье и Стент. Когда они узнавали, что я из Нашвилла, то казалось, испытывали какое-то чувство досады. Один из них спросил: "Это там, что ли, поют всякие народные песни?"; "А что вы имеете против негров?" — поинтересовался другой, и я отвечал: "Да, народные песни там поют"; "Лично я против негров ничего не имею". Вскоре к нашей компании присоединился какой-то бойкий, весьма упитанный парнишка.

— А я вам говорю, — начал он с места в карьер, — что у нас лучшая команда второкурсников на всем Западном побережье. К тому же за нас играют Tapp и Стюарт. Так что можно считать, что кубок у нас в кармане.

— Да, команда у нас неплохая, — согласился кто-то, — но в Калифорнийском университете все-таки лучше.

— У кого это "у нас"? — спросил я парня, стоявшего рядом.

— В Стэнфорде, — ответил он. — Ты что, не знаешь, кто такие Билли Tapp и Билл Стюарт?

— Нет.

— Tapp — лучший защитник на всем Западном побережье, а Стюарт в прошлом году принял больше всего передач.

— А потом у нас самая длинная скамейка запасных, — сказал кто-то еще, и все заговорили о футболе.

— Для папаши Уолдорфа это будет неплохой сезон.

— Да ты что! Он ведь потерял Ларсона, Хэнифана и Хейзелтайна.

— А у калифорнийцев — ни одного нового игрока.

— Да Питт их разобьет в пух и прах!

Я немного растерялся от этого словопрения, но все-таки решил тоже вставить слово:

— А вот Ред Сэндерс, который сейчас играет за калифорнийцев, раньше играл за Вандербилтский университет.

— Неужели? — спросил бойкий толстяк. — А все-таки Чак Тейлор — потрясный тренер. — И все снова заговорили о шансах стэнфордской команды.

Потом от футбола перешли к политике.

— Слышали, что отколол Гуди? — спросил какой-то парень, который, видно, только что подошел.

"Гуди" — было прозвищем Гудвина Найта, губернатора Калифорнии. Я, конечно, никогда не учился в Калифорнии, но тем не менее знал, что четверо представителей этого штата баллотировались на пост кандидата от республиканской партии на будущих президентских выборах в 1956 году. Это были Найт, Ноулэнд, Уоррен и Никсон, и каждый из них имел в Сан-Франциско своих почитателей. Я спросил у ребят, что они думают насчет Эйзенхауэра — будет ли он баллотироваться на следующий срок?

— Ни за что. Ему уже шестьдесят пять. Он спит и видит, как вернется в Геттисберг и будет играть в гольф.

Все согласились, что у демократов снова будет баллотироваться Стивенсон, и тут кто-то спросил:

— А кто такой этот Кефовер?

— Сенатор из Теннесси, — ответил я.

— Ну, и что он собой представляет?

Я собирался ответить, что, хотя Кефовер большой любитель выпить и поволочиться, он все-таки сделал много хорошего как сенатор, но успел сказать только: "Он пьет…", как кто-то сразу меня перебил:

— А кто не пьет? Лучше послушайте, что я вам расскажу про Билли Ноулэнда. — И пошло, и поехало…

Я отправился на поиски Уэйда и нашел его в группе студентов, столпившихся у рояля. Пианист как раз встал, чтобы немного отдохнуть, а его место занял какой-то кудрявый юноша, принявшийся наяривать боевой гимн Стэнфорда. За гимном последовала песня "На стэнфордской ферме", которую пели на мотив "Интендантов":


Только джин и виноват

В том, что тянет на разврат

На ферме, на ферме…


Я тоже присоединился к хору, и мы еще с полчаса горланили всякие песни, из-за чего гости постарше стали покидать зал. Потом кто-то крикнул:

— Поехали в Саусалито! Слышали, там открылся новый кабак, "Амалфи"?!

— В Саусалито сейчас не попадешь, — сказал парень за роялем.

— Почему?

— Мост не работает.

Через минуту до них дошло, и все враз загоготали и заорали наперебой: "Мост не работает! Мост не работает!" Под «мостом» имелись в виду Золотые Ворота в Сан-Франциско.

— Хочешь поехать в Саусалито? — спросил я Уэйда.

— А как девушки?

Выяснилось, что девушки хотят домой.

— Все было просто замечательно, — сказала Фиби, — но мне завтра с утра на корт, а Глория ночует у меня.

Было полдвенадцатого.

Когда мы выходили, толпа у рояля грянула новую песню:


Мы Билли увезли в автомобиле,

Доставили до места, где он жил.

Мы Билли привезли и уложили,

Поскольку Билли крепко заложил.


Последнее, что я слышал, уже входя в лифт, был дружный рев: "Калифорния победит! Калифорния победит!"

По дороге домой девушки, не закрывая рта, обсуждали свежие новости. Я преклонялся перед ними, не в силах понять, как можно держать в голове сразу столько событий, как они умудрялись запомнить, кто на ком женился и кто у кого родился. Когда мы подъехали к дому Фиби, она, разумеется, сказала напоследок: "Мы, наверно, страшно много болтали", а Глория спросила: "Так вы, говорите, откуда?"

— Из Вандербилтского университета, — ответил я. — Это на юге, в Нашвилле. Там поют народные песни и угнетают негров.

— Это что, шутка? — спросила Глория.

Прощаясь, она сказала:

— Вы вполне милые мальчики, хотя немного чудные, — и подставила мне щечку для поцелуя. Уже войдя в подъезд, она обернулась и крикнула:

— И не забудь, что я говорила про Индию! Обязательно туда съезди! Такого вы еще не видели!

— Наверняка не видели! — крикнул я в ответ.

Сев в машину, Уэйд вперил взгляд в руль и, вздохнув, сказал:

— И на старуху бывает проруха.

Вернувшись в гостиницу «Николай», мы решили заглянуть к Вере Петровне. В ответ на наш стук она крикнула по-русски: "Кто это?" Мы назвались, открыли дверь и остановились на пороге. Вера Петровна была одна.

— А почему так рано? — спросила она. Мы объяснили.

— Ах, бедные господа! Вам, наверно, грустно, да? Да, настроение было так себе.

— Ну, проходите! Или вы собираетесь куда-нибудь? Мы ответили, что нет — слишком устали, но не хотели бы, чтобы из-за нас она не ложилась спать.

— Ну, чепуха! Еще рано. Проходите! Садитесь!

Мы вошли и сели.

— Что вы будете пить?

Не успели мы ответить, как она громко позвала:

— Эй, Миша, что ты делаешь?

— Мою посуду, — донесся Мишин голос, должно быть, из кухни.

— Водка у нас есть? — спросила Вера Петровна.

— Есть, — ответил Миша.

"Выпить водки сейчас было бы в самый раз", — подумал я.

— Принеси!

Миша выглянул из-за двери, чтобы посмотреть, кто пришел, и через минуту принес бутылку водки и четыре рюмки. До этого мы с ними и с их друзьями пили только чай. Вере Петровне и Михаилу Владимировичу было за шестьдесят; они были знакомы чуть ли не со всеми русскими, жившими в Сан-Франциско, и часто приглашали в гости. Квартира их занимала почти весь первый этаж, но в других комнатах мы с Уэйдом не бывали, только в гостиной. Наш рассказ об испорченном вечере вызвал у них живейшее сочувствие. "Так бывает", — говорили они и пытались утешить нас, как могли. Хотя мы и раньше часто беседовали с ними, но даже не знали, откуда они родом, — эмигранты иногда болезненно относились к таким разговорам. На этот раз я все же решил спросить.

— Мы из Тулы, — ответила Вера Петровна без тени смущения. — То есть, это я жила в Туле, там мы с Мишей и познакомились. А Миша вырос в Ясной Поляне.

Ясная Поляна! Просто невероятно! В школе переводчиков мы уже успели узнать, что это было имение Толстого. Неужели этот человек, Михаил Владимирович, который просил называть его Мишей, жил рядом с Толстым?

— Как вам это удалось? — спросил я.

— Мой отец работал там управляющим.

— А Толстого вы знали? — спросил Уэйд.

— Я видел его почти каждый день.

— Ну, и какой он был?

— Как когда — то веселым, то грустным, но настроения эти проявлялись у него ярче, чем у других людей.

Стены гостиной были увешаны иконами и фотографиями; на одном из снимков был изображен Толстой.

— Расскажи, как ты учился у Толстого в школе. И про тот случай, — сказала Вера Петровна.

Миша тяжело вздохнул, взял бутылку и налил еще по одной.

— За ваше здоровье! — Он поднял свою рюмку. — Да, тот случай в школе… Пожалуй, это был самый неприятный момент в моей жизни. Собственно, со мной-то ничего плохого не случилось, но вот то, что я так жестоко обидел его…

Он помолчал, потом заговорил снова:

— Надо вам сказать, что Толстой — разумеется, мы называли его Лев Николаевич — любил учить крестьянских детей. Он писал для них учебники, а еще время от времени устраивал школу. Когда он был помоложе, то учил детей самым разным предметам, но я его застал уже восьмидесятилетним стариком, и на уме у него тогда была одна религия. Занятия проводились по вечерам, в библиотеке. Мне он тоже разрешил их посещать, хоть я и не был из крестьян. В классе было пятнадцать учеников, Толстой роздал всем по своей брошюрке, которая называлась "Христово учение в изложении для детей", и мы вместе изучали ее. Он читал что-нибудь из этой книжки или беседовал с нами, а мы повторяли за ним. Толстому все это доставляло удовольствие — он считал, что так он спасет нас. Мы, конечно, старались как могли. В конце концов, он был для нас барином, а значит, высшим авторитетом.

Однажды — помнится, это было весной 1907 года — я играл с крестьянскими детьми позади зарослей акации. Вообще-то, эти дети были поставлены следить за лошадьми, но большую часть времени проводили в разных забавах. Мы только что научились всяким нехорошим словам и в тот день, разумеется, упражнялись в них изо всех сил. Сейчас я не буду их повторять, но вы легко можете себе представить, что это были за слова. Мы соревновались в том, кто кого хуже обругает. Неожиданно из-за кустов акации вышел Толстой. "Я слушал, — сказал он. — Я вас слушал. Как же вы можете ходить ко мне на уроки и в то же время говорить такие слова?" Наверное, он обращался ко всем, но я был уверен, что он смотрит на одного меня. Мы стояли и молчали. Толстой повернулся и пошел прочь. Ни раньше, ни потом я не видел, чтобы кто-нибудь был так удручен и подавлен.

Миша снова наполнил рюмки.

— Расскажи про Софью Андреевну и Черткова, — попросила Вера Петровна.

— Не хочу сплетничать, — сказал Миша.

— Что значит сплетничать? Толстой умер еще в 1910 году.

— Все равно, эта история показывает Толстого с такой стороны, о которой мне неприятно говорить.

— Потому-то она и интересна, — сказала Вера Петровна. — Случилось это незадолго до смерти Толстого. В Ясной Поляне тогда гостил некто Чертков, и Софья Андреевна, жена Толстого, почему-то решила, что у графа с этим Чертковым любовная связь. Своими опасениями она поделилась с доктором Маковицким и вообще рассказывала об этом направо и налево. Кто знает, может быть, в ее фантазиях и была доля истины. Как бы то ни было, она стала за ними следить и выяснила, что Толстой с Чертковым встречаются в сосновом лесу. Поэтому всякий раз, когда Толстой уходил на прогулку, она отправлялась его искать. Она спрашивала детей, не видели ли они графа и был ли Толстой один или с каким-то мужчиной. Однажды она и у тебя спросила, Миша.