Свои отчеты о свадьбе поместили «Вог», «Вименз вир дейли», а на следующей неделе и «Тайм». Во время бесед с журналистами Рафаэлла в полном отчаянии вцеплялась в руку Джона Генри, глаза ее казались еще больше и темнее на побелевшем как снег лице.

Именно тогда он дал обет оградить ее впредь от бесцеремонного надзора прессы, не желая кому-либо позволять входить с ней в контакт, если это ей мешает или досаждает. Он учитывал, что смолоду ее оберегали со всей заботливостью. Сложность составляло то, что Джон Генри был тем человеком, который постоянно вызывает неусыпное внимание прессы, а когда выяснилось, что новобрачная на сорок четыре года моложе, его жена тоже попала в центр внимания. О состоянии и могуществе Джона Генри почти не было известно, и в восемнадцатилетнюю дочь маркизы и виднейшего французского банкира не очень-то верилось. Уж больно походило это на волшебную сказку, а не бывает волшебной сказки без волшебной принцессы. Однако благодаря усилиям Джона Генри она пребывала в надежном укрытии. Дружно соблюдали они конспирацию столь долгий срок, что это могло показаться невероятным. Рафаэлла даже ухитрялась два года посещать занятия в Калифорнийском университете в Беркли, и это сошло незамеченным.

В течение этих двух лет никому и в голову не приходило, кто она. Рафаэлла отказалась от того, чтоб на занятия ее возил шофер, тогда Джон Генри купил ей малолитражку для поездок в Беркли.

Было увлекательно, находясь среди студентов, беречь свою тайну, иметь дорогого тебе человека. Она вправду любила Джона Генри, а он относился к ней с неизменной нежностью и обожанием. Полагал, что ему даровано нечто драгоценное, чего и коснуться боязно. Как же был он благодарен за новую жизнь, начавшуюся у него с приходом этой ослепительно красивой, неиспорченной юной женщины. Во многом она была ребенком, доверялась ему всем сердцем. Потому-то, наверное, глубоко расстроило его открытие, что острая почечная болезнь, случившаяся с ним десятью годами ранее, сделала его бесплодным. Зная, как горячо желает она иметь детей, он ощущал бремя вины за то, что отнял у нее надежду, что эти желания сбудутся. Она же, узнав об этом, твердила, что это не имеет значения, что у нее и так есть масса детей в Санта-Эухении, которых она может баловать, развлекать и любить. Ей нравилось рассказывать им сказки и покупать подарки. При ней были длинные списки их дней рождения, она непременно выезжала в город, чтобы отослать в Испанию какую-нибудь сногсшибательную игрушку.

И даже его провал по части отцовства не мог разъять узы, связавшие их за эти годы. В этом браке было так, что она преклонялась перед ним, а он боготворил ее, разница же в возрасте, вызывавшая комментарии на стороне, их обоих отнюдь не занимала. Почти каждое утро они вместе играли в теннис, иногда Джон Генри совершал пробежки по Пресидио или вдоль пляжа, а Рафаэлла трусила следом, наступая на пятки, словно малый щенок, хохоча и подбадривая его, а то просто шагала молча, держа его за руку.

Жизнь ее была наполнена Джоном Генри, университетскими занятиями, писанием писем родным в Париж и в Испанию. Это было старомодное существование, и она была счастливой женщиной, скорее счастливой девушкой, до той поры пока ей не исполнилось двадцать пять.

За два дня до своего шестидесятидевятилетия Джон Генри полетел в Чикаго совершать крупную сделку. Не первый год поговаривал он об отставке, но, как это было и с отцом Рафаэллы, конца заботам не предвиделось. Его неодолимо увлекал высший финансовый мир, руководство банками, обретение новых корпораций, покупка и продажа акций громадными пакетами. Он души не чаял в отлаживании гигантских операций с недвижимостью, как та первая сделка с отцом Рафаэллы. Не для него это было – уходить в отставку. Но перед отъездом в Чикаго у него разболелась голова, и хотя Рафаэлла заставила его утром принять таблетки, головная боль становилась все сильнее.

Перепугавшись, его помощник нанял самолет, чтобы в тот же вечер вернуться из Чикаго. Джон Генри прилетел почти в бессознательном состоянии. Рафаэлла отметила, что лицо у него бледно-серое, в тот момент, когда его на носилках опускали на аэродромную полосу. Боль не знала границ, ему было затруднительно сказать ей хоть несколько слов, он лишь сжимал временами ее пальцы на пути в больницу в карете «скорой помощи». Рафаэлла же, видя его таким, мучилась и дрожала, боролась с клокотавшими в горле рыданиями, и тут вдруг разглядела, что нечто странное случилось с его ртом. Часом позже все лицо до неузнаваемости перекосило, скоро он впал в кому – на несколько дней. «Джон Генри Филипс перенес инсульт» – такую новость передали тем вечером. Пресс-релиз подготовили в его службе, оставив Рафаэллу, как всегда, вне пристальных взглядов прессы.

Джон Генри пробыл в больнице около четырех месяцев и перенес еще два микроинсульта, прежде чем выписаться оттуда. Когда его доставили домой, у него было устойчиво потеряно владение правой рукой и правой ногой, моложавое холеное лицо жалобно обвисло вбок, аура мощи и властности улетучилась. Джон Генри Филипс внезапно превратился в старика. С того момента он поник и телом и духом, хотя потом жизнь угасала в нем еще семь лет.

Больше он не покидал свой дом. Сиделка выкатывала его в кресле в сад погреться на солнышке, Рафаэлла часами сидела рядом, но память его не всегда бывала ясной, и все существование, некогда бурное, деловитое, полнокровное, радикально переменилось. От человека осталась одна только оболочка. И с этой оболочкой надлежало жить Рафаэлле, хранить верность, преданность, любовь, вести с ним успокоительные беседы. Сиделки круглосуточно заботились о его сломленном теле, она же пыталась утешить его дух. Но дух в нем был сломлен, а порой ей казалось, что и в ней тоже. Прошло семь лет с первой серии инсультов. За это время случилось еще два удара, что наложило новые последствия, более глубокие, не оставив ему сил на что-либо, кроме как сидеть в кресле-каталке, уставясь, как правило, в пространство, и припоминать невозвратное прошлое. Говорить он мог, но с трудом, а по большей части и сказать ему вроде как было нечего. Жизнь сыграла жестокую шутку с человеком, некогда таким подвижным, а теперь совсем ссохшимся и никчемным. Антуан, прилетев из Парижа повидать его, вышел из комнаты Джона Генри, не тая слез, струившихся по щекам, а его напутствие дочери было недвусмысленным. Она обязана быть рядом с тем, кто любил ее, кого любила и за кого вышла замуж, рядом до конца. Не дурить, не хныкать, не увиливать от своих обязанностей, не жаловаться.

Ясно, в чем ее долг. Так все и соблюдалось. Рафаэлла не хныкала, не перешептывалась и не жаловалась семь долгих лет.

Единственной отдушиной в ее угрюмом житье были поездки в Испанию каждое лето. Проводила она там лишь по две недели, а не месяц, как в прежние времена. Однако Джон Генри настойчиво требовал, чтобы она не отказывалась от этих путешествий. Для него было пыткой сознавать, что ставшая его женой девушка оказалась в тюрьме его недугов не в меньшей степени, нежели он сам. Одно дело укрывать ее от любопытствующего мира и лично ублажать день и ночь. Совсем другое – запереть ее в доме рядом с собой, пока твое тело медленно распадается, высвобождая душу. Если бы он изыскал средство, то покончил бы с собой, не однажды говорил он так своему врачу, чтобы дать волю и себе и ей. Как-то раз обмолвился он об этом и Антуану, которого такое намерение привело в ярость.

– Девочка обожает тебя! – загремел его голос, отдаваясь от стен комнаты, в которой помещался больной. – Ты перед ней в ответе и никакого подобного идиотства не совершишь!

– Но и так нельзя, – отвечал тот прерывисто, но разборчиво. – Преступно по отношению к ней. Нет у меня такого права. – Слезы душили его.

– У тебя нет права отнимать себя у нее. Она тебя любит. Семь лет любила, прежде чем это все произошло. Сразу ничего не отменяется. Не отменяется из-за твоей болезни. А если б заболела она? Уменьшилась бы твоя любовь?

Джон Генри страдальчески покачал головой.

– Надо было ей за молодого выйти, родить детей.

– Ей нужен ты. Она принадлежит тебе. Стала взрослой с тобой. Без тебя она растеряется. Да разве можешь ты думать о том? А если у тебя годы впереди?

Он хотел ободрить Джона Генри, но на лице у того обозначилось отчаяние. Годы… так сколько ж тогда будет Рафаэлле? Тридцать пять? Сорок? Сорок два? А она совершенно не готова будет начать поиски какой-то новой жизни. Натиск таких мыслей терзал его смертной мукой, оставлял бессловесным, в глазах стояли горесть и тревога – не столько за себя, сколько за нее. Он настаивал, чтобы она при любой возможности выбиралась из дому, но, покидая его, она чувствовала себя виноватой, так что отлучки не приносили никакой отрады. Джон Генри не выходил у нее из головы.

Однако он постоянно уговаривал ее почаще вырываться на свободу. Стоило ему услышать от Рафаэллы, что ее мать скоро появится на день-другой в Нью-Йорке по пути в Буэнос-Айрес, или в Мехико, или куда-то еще, вместе с вечной толпой сестер и кузин, он незамедлительно брался за уговоры, чтобы Рафаэлла провела время с ними, будь то сутки или десять. Пусть выглянет на свет Божий хоть на малый срок. Он ведь знал, что в этой толпе ей обеспечены безопасность, защита, постоянное сопровождение. Единственно, когда ей приходилось побыть одной, так это в полете до Европы или Нью-Йорка. Домашний шофер неизменно подвозил ее прямо к самолету в Сан-Франциско, и наемный лимузин обязательно поджидал ее у трапа в конце маршрута. Рафаэлла по-прежнему жила как принцесса, только вот волшебная сказка претерпела ощутимые изменения. Глаза Рафаэллы казались еще больше и спокойнее прежнего, она подолгу могла сидеть в молчании и задумчивости, глядя на огонь или же уставясь на море. Ее смех отошел в область воспоминаний, а если и раздавался вдруг, то словно по недоразумению.

Даже оказавшись в кругу родных в дни их кратковременного появления в Нью-Йорке или где-то в другом городе, она будто бы отсутствовала там. За годы болезни Джона Генри Рафаэлла все более замыкалась в себе, в итоге мало чем отличаясь от мужа. С той лишь разницей, что у нее жизнь по-настоящему и не началась. Лишь в Санта-Эухении, пожалуй, Рафаэлла оживала, когда на коленях у нее сидел кто-то из детишек, другой карабкался туда же, еще трое-четверо копошились вокруг, а она рассказывала им чудесные сказки, отчего они взирали на нее восхищенно и благодарно. Именно рядом с детьми забывалась боль от происшедшего, собственное одиночество, пронзительное чувство потерянности. Со взрослыми она всегда бывала замкнутой и неразговорчивой, будто речи вести уже не о чем, а участвовать в их веселье неприлично. Рафаэлла словно присутствовала на похоронах, которые затянулись на полжизни, точнее – на семь лет. Однако она понимала, насколько сильно переживает ее муж и какую чувствует за собой вину, оказавшись совсем инвалидом в последний год. Поэтому, находясь рядом с ним, она была сама нежность, голос был полон сострадания, тон мягок и еще мягче прикосновение руки. Но то, что он читал в ее взгляде, пронзало сердце. Не столько то, что он умирает, сколько то, что убил он в ней юную девушку и заменил ее грустной, одинокой, еще молодой женщиной с загадочным лицом и огромными незабываемыми очами. Вот какую женщину он сотворил. Вот что сделал для девушки, в которую был влюблен.

Неслышно спускаясь по застланной толстым ковром лестнице на другой этаж, Рафаэлла окинула взглядом холл и увидела, что прислуга уже протирает от пыли длинные старинные столы, размещающиеся в анфиладе бесчисленных помещений. Дом, в котором ей выпало жить, построил дед Джона Генри, прибыв в Сан-Франциско сразу после Гражданской войны. Дом выдержал землетрясение 1906 года и являлся ныне одной из основных архитектурных достопримечательностей города, пятью этажами возвышаясь близ Пресидио и взирая на бухту.

Необычен он был своими текучими линиями и застекленной крышей, одной из лучших здесь, и еще тем, что оставался фамильной собственностью семьи первых своих владельцев, а это большая редкость. Но был дом этот неподходящим для того, чтобы радовать Рафаэллу. Скорее он ей напоминал музей или мавзолей, чем жилище. Холоден и недружелюбен, равно как и штат прислуги, набранный Джоном Генри еще в пору ее переезда сюда. И не было у нее возможности произвести перестановку хотя бы в одной из комнат. Дом поддерживали точно таким, как и прежде. Она прожила в нем четырнадцать лет и все-таки, отлучаясь куда-нибудь, непременно ощущала себя сиротой с единственным чемоданчиком в руках.

– Еще кофе, миссис Филипс?

Пожилая горничная нижнего этажа, тридцать шесть лет пребывающая в этой должности, в упор посмотрела в лицо Рафаэллы, как и всякое утро прежде. Рафаэлла пять дней в неделю четырнадцать лет подряд виделась с ней, но та оставалась чужим человеком и останется такой в будущем. Звали ее Мари.

Но на сей раз Рафаэлла отказалась:

– Сегодня – нет. Я тороплюсь. Спасибо.

Она посмотрела на наручные золотые часики, положила на стол салфетку, встала. Расписанная цветочными мотивами посуда сохранилась еще от первой жены Джона Генри. И так обстояло дело со множеством вещей и предметов в доме. Все оказывалось чьим-либо еще. «Первой миссис Филипс» – по словам слуг, или матери Джона Генри, или же его бабки… Порой думалось, что, вот если досужий посетитель, осматривая дом, станет расспрашивать об утвари и картинах, о самых мелких и незначительных предметах, не сыщется ни одной вещи, о которой скажут: «Это принадлежит Рафаэлле». Ничто не принадлежало ей, кроме гардероба и книг, да еще обширного собрания детских писем из Испании, которые она раскладывала по ящикам.