Честно говоря, ему было чего опасаться. Прикасаясь к нему ногой, я далеко не все поняла… Моя рука наткнулась на нечто толщиной с хороший кукурузный початок и длиной "не меньше тридцати сантиметров.

Наверное, на моем лице непроизвольно отразились такие сложные и противоречивые чувства, что он с тихим стоном отчаяния закрыл глаза.

Как я теперь понимаю, на моем лице тогда отразился неподдельный ужас и непристойное, подогретое похотью любопытство… Как вы сами понимаете, гордиться тут нечем.

Я поняла, что своей неосторожной гримасой очень огорчила, если не обидела его, и, чтобы как-то загладить свою вину, начала покрывать его лицо, шею, грудь нежными поцелуями, неуклонно спускаясь все ниже и ниже…

Он попытался вялой рукой отстранить меня, но я легко преодолела его сопротивление и очень быстро добралась до того места, куда стремилась…

Он что-то прохрипел. Я не поняла и переспросила:

— Что?

— Свет… — повторил он.

— А черт с ним! — сказала я с веселым отчаянием, будто это он заботился не о своем, а о моем целомудрии… Я ни за что бы не позволила лишить себя этого потрясающего зрелища…

Он был прям, смугл, с огромной открытой головкой, багрово-коричневого цвета, напоминающего шляпку подосиновика, весь перевит голубыми жилами, которые сотрясали его ударами туго пульсирующей крови. Стоял он параллельно животу, отстоя от него сантиметра на два-три.

Ничего подобного я не видела ни до, ни после…

— Свет выключи… — уже простонал он с закрытыми глазами.

Чтобы заставить его замолчать, я положила на него руку и медленно сомкнула ладонь. Как сейчас помню, пальцы мои не сошлись, как я ни старалась…

14

Это и была первая тайна Николая Николаевича…

Потом, когда у нас установились ровные регулярные отношения и он проникся ко мне настоящим доверием, я узнала, что этот чудовищных размеров член был просто бичом его жизни…

Началось все в младенческом возрасте в деревне. До восьми лет он, как это и положено деревенскому мальчишке, бегал на Волгу купаться нагишом с веселой ватагой своих сверстников и сверстниц. Они всей компанией купались, загорали, искали на прибрежном лугу какие-то, только детворе известные сладковато-пряные травки, толстенькие и сочные стебли которых можно очистить от жесткой шкурки и жевать, испытывая обманчивое чувство насыщения.

Маленький Коля ни ростом, ни чем другим не выделялся среди одногодков. И вдруг в один день все переменилось…

Когда наступило восьмое лето его жизни, он с друзьями и подружками направился на Волгу, разделся, как все, и бросился в еще холодноватую воду. Когда же он вышел, то почувствовал некоторую перемену в себе. Девчонки-соседки перешептывались, поглядывая на него, и как-то обидно хихикали, словно он в чем-то измазался и сам об этом не знал. Потом они оделись.

Он быстро понял, в чем дело… Он посмотрел на товарищей, на их озябшие гороховые стручочки, потом на свою уже тяжеленькую морковку и тоже надел сатиновые трусишки.

В четырнадцать лет, когда ему со взрослыми мужиками приходилось после косьбы мыться в Волге, они задумчиво качали головой и посмеивались. Никто рядом с ним встать не мог. Васька-звеньевой, самый образованный и разбитной, однажды высказал предположение, что когда Кольку заберут в армию, то служить он будет в артиллерии… Мужики весело поинтересовались: «Почему?» — «А он там будет хером пушки прочищать…», — заявил Васька, сам не подозревая, что цитирует классика русской поэзии. Мужики дружно заржали, а Колька чуть не заплакал от обиды.

Он вообще стал замечать, что мужики стали относиться к нему хуже с тех пор, как он подрос. Шуточки по поводу размеров сыпались в его сторону постоянно. Стоило появиться в поле зрения кобылке или ишачихе, мужики похабно подмигивали и кивали в сторону невинного животного — вот, мол, твоя невеста пришла…

Девчонки-сверстницы поглядывали на него с озорным интересом и обязательно похохатывали вслед. Взрослые бабы, особенно молодухи или солдатки, относились к нему с сочувствием, сквозь которое сквозило затаенное любопытство.

И самое трагичное было в том, что среди хохочущих ему в спину девчонок была одна, в которую он был тайно влюблен. Ее звали Катя. Да и она, когда оставалась одна, без подружек, поглядывала на него с каким-то особым интересом, не имеющим отношения к его мужским достоинствам или, как он был убежден, к недостаткам.

В своем убеждении он окреп после одного случая, который со стороны можно было бы назвать комичным, но в котором для самого Николая ничего смешного не было…

Дело было так. По соседству с семьей Николая жила сорокалетняя крепкая бабенка, у которой муж как ушел в Саратов на заработки, так и жил там, изредка присылая в деревню с оказией деньги.

Бабенка — ее звали Настя — была известна по деревне своим насмешливым характером, свободными нравами и любовной ненасытностью… Все мужики села, поглядывая на нее, облизывались, но мало кто решался подкатиться к ней, потому что если он не удовлетворял ее высокие любовные запросы, то она не стеснялась высказать ему свои претензии при всем честном народе…

Так вот, однажды, когда Колькины родители уехали по какой-то надобности в город Пугачев, Настя позвала его помочь сложить сено на чердак коровника.

Он подавал сено на вилах, а она принимала и утаптывала. Причем, как это очень быстро выяснилось, на ней не было ничего кроме довольно просторного платья типа ночной рубашки, и когда она наклонялась за сеном, то из прорехи чуть не вываливались ее налитые белые с коричневым треугольником загара титьки, а когда она перегибалась пополам, распределяя сено по чердаку, то короткое платье задиралось так, что был виден крутой зад и все, что расположено рядом. Колька не знал куда глаза девать и с трудом передвигался, а Настя, вроде бы ничего не замечая, перегибалась еще сильнее, сверкая на случайном солнечном луче золотистыми волосками промежности.

На половине работы она вдруг выпрямилась, вытряхнула из-за пазухи сенную труху и попросила Кольку сбегать в погреб за холодным кваском, который у нее стоит там в четверти. Да чтоб он из избы и кружку железную притащил, а то ей, дескать, не с руки слезать, залезать…

Колька был рад такому поручению. Он надеялся, что, пока он лазает в погреб да бегает за кружкой, его мучитель успокоится и перестанет позорить его, выпирая из штанов и сковывая движения…

Он поднял все, что просили — четверть и кружку, — на чердак. В четверти оказалась отстоянная до прозрачности пенная бражка-медовуха, приятно пощипывающая горло и шибающая в нос.

Они выпили по полной пол-литровой кружке. Колька хотел уже спускаться, но Настя задержала его. Налила еще. Отказаться было трудно, больно уж сладка и ядрена была медовуха, а сладенького Кольке редко перепадало. Эту кружку он пил медленно.

Потом спустился и снова взялся за вилы. И еще больше мелькали в вырезе рубахи Настькины титьки, и еще откровеннее заголялся при поклонах зад, словно за то время, пока они пили шипучую бражку, платьишко ее сделалось короче…

Я объяснила Николаю Николаевичу, что, скорее всего, так оно и было, что есть много способов незаметно подкоротить подол, не снимая платья, особенно если оно отрезное и тесноватое, что женщина если захочет показаться мужчине, так она уж покажется, будьте уверены!

Короче говоря, Николаша, толком и не успокоившийся во время перерыва, распалился не на шутку… А тут Настька вдруг вскрикнула и пропала… Николай забеспокоился. Оказалось, что ей глаз остью запорошило, проморгаться не может.

Колька полез на помощь. Она лежала навзничь в дальнем углу, как бы в тесном закутке между кучами умятого до потолка сена, слегка расставив согнутые в коленях ноги. Платье ее задралось гораздо выше колен, и между крепкими белыми ляжками чернела и угадывалась таинственная расщелина… Настя жалобно причитала, держась двумя руками за правый глаз, а левым цепко следя за Коляшкой, очумевшим и от медовухи, и от возбуждения, и от страха за ее глаз…

На этом месте его рассказа я невольно вспомнила свою уловку с засоренным глазом, которую я применила к Илье, и подумала, что все женщины одинаковы…

Подойти сбоку к ней было нельзя — там было сено. А Настька, корчась от боли, то сводила, то разводила ноги и умоляла: «Ой, скорее, ой, мочи нет, ой, умираю…» Коляше ничего другого не оставалось, как опуститься перед ней на колени и, чтобы достать до глаза, наползти на нее со стороны ног…

Почувствовав, как сжали его ее мягкие и сильные ляжки, он совершенно одурел и мало что помнил из того, что произошло дальше… Помнил только смеющиеся, разбойничьи Настькины глаза, ее твердые пятки, сомкнувшиеся на его спине, хриплый смех, какое-то копошение в его штанах, что-то горячее, огненное, боль, крик свой и ее и неудержимое желание достичь, прорваться, дотянуться до того, о чем мечтал по ночам…

Очнулся он от боли, превышающей ту, что была до того… Боль перепоясала спину, ягодицы, еще раз, еще и еще… Он перекатился на спину, чтобы руками защититься от этой боли… Над ним стоял отец и охаживал его коротким сыромятным кнутом на длинном кнутовище. За отцом стояла мать и старалась удержать его руку. Старшая Колькина сестра Евфросинья, стоя на лестнице, выглядывала снизу, шаря по чердаку любопытными глазами и не решаясь влезть совсем.

Картина ей представлялась ужасная: Колька, с идиотской улыбкой, закрывающийся руками от кнута и старающийся вмяться исполосованной задницей в сено, с торчащей из паха окровавленной штуковиной невероятных размеров, и Настя, тихо стонущая, словно в забытьи, и конвульсивно двигающая перемазанными кровью ляжками.

Как потом выяснилось, произошло следующее: Настя, не без воздействия медовухи, явно преувеличила свои возможности и храбро вправила в себя его штуковину… А он, вместо того чтобы вести дело постепенно и с осторожностью, почуяв желанное, вогнал ее со всего маха по самые по помидоры…

Настя от страсти, боли и страха заревела, как пароход. Заорал и он. И тоже от страсти и боли, потому что от такого резкого движения у него порвалась слишком короткая уздечка, соединяющая крайнюю плоть с основанием головки… До этого головка у него обнажалась с трудом, причиняя болезненные ощущения. Это прибавляло ему уверенности в том, что у него все не как у людей…

Он в горячке решил, что так и надо, что надо преодолеть эту боль, усилить проникновение, и подступит настоящее взрослое «хорошо», а не то, детское, чего он время от времени добивался собственными руками… В этот момент и настиг его кнут отца.

Родители только что вернулись из города Пугачева, начали распрягать лошадь и разгружать телегу, когда раздался нечеловеческий крик Насти. Таких криков в деревне до этого не слышали. Они кинулись спасать Настасью от верной гибели.

Отец начал охаживать кнутом своего сынка, вовсе даже не догадываясь, что это он. Тем более со свету, в сумрачной глубине чердака он его и не мог разглядеть… Сбежались соседи…

После этого случая жизнь Николая в деревне сделалась совсем невыносимой, и он уехал в Пугачев. Поступил в кровельную артель. Оттуда же, из Пугачева, он и ушел в армию, где его за выдающуюся стрельбу и отличную воинскую дисциплину отметили множеством грамот и именными часами, а после армии пригласили на работу в органы.

Так он оказался в Москве сперва в управлении наружной охраны, после окончания вечернего юридического института и академии МВД — в личной охране Наркома, а потом и на очень важном посту в Московском управлении.

Его любимая девушка Катя тоже в скором времени переехала к тетке в Пугачев и устроилась в пекарню. Они встречались с Колей по вечерам и ходили в кино, когда привозили новые картины.

Коля ее боготворил и несколько раз пытался оправдаться за тот печально-комический случай с Настей, но она и слушать не хотела. Она его простила. У них все было по другому. Чисто и благородно.

Когда он был в армии, она его ждала. Потом ждала, пока он не получил комнату в сером доме на Большой Полянке. Это было общежитие для семейных.

Они поженились. На свадьбе гулял весь коридор, то есть его сослуживцы, чьи комнаты выходили в общий с ним коридор. Таких комнат было в их коридоре семнадцать…

Обычно мало пьющий и застенчивый Николай на собственной свадьбе разошелся и хватил чуть больше, чем следовало… Поэтому жалостный шепот Катеньки: «Побереги меня, побереги, родной, прошу тебя Христом Богом…» он воспринимал как ритуальные девичьи причитания и довольно решительно приступил к исполнению супружеских обязанностей. И хоть и делал он это вполсилы, помня о печальном опыте с Настей, Кате эта процедура показалась адской мукой, которую она вытерпела только из-за любви к Николаю.

За все время истязаний она не произнесла ни звука. Это и подбодрило Николая, который решил, что наконец с этим делом у него все в порядке. Очень довольный судьбой, он вскоре заснул, сотрясая комнатенку пьяным храпом.