Зинаида устроила страшный скандал. Макарова перевели в простые грузчики на базе. Он пытался подать на развод, но она пригрозила, что сдаст его в милицию за совращение малолетних, а меня выгонит из школы и ославит на весь район. Мне ведь еще и шестнадцати не было. И какое кому дело, что я выглядела как девятнадцатилетняя. Судья на это не посмотрит.

Мы прекратили встречаться. Изредка я его видела около черного хода в ресторан «Центральный» или во дворе ресторана «Арагви», где он разгружал продукты и ящики с вином и пивом, но близко не подходила. Он выглядел день ото дня все хуже и хуже, отек от пьянства, зарос, стал черный, как земля, и даже издалека было заметно, что он постоянно навеселе.

Однажды, когда он выронил ящик с пивом и несколько бутылок разбились, экспедитор закричал на него и даже стукнул по шее. Макаров безмолвно стерпел, только втянул голову в плечи. Я заплакала и поспешила уйти, чтобы он, не дай Бог, не заметил меня…

Через два месяца он застрелился из трофейного «Вальтера» прямо на работе, за бочками с красной икрой.

Таня мне рассказывала, что на поминках пьяная Зинаида похвалялась, что в тот день, когда она застала его с этой «сикухой», то есть со мной, она сама шла туда на свидание с тем противным директором Ресторанторга, который пел с ней матерные частушки на Новый год. По счастью, он замешкался на улице и, услышав Зинкин крик, быстренько скрылся от скандала. Иначе, заявила пьяная Зинаида, она бы убила и Макарова и меня.

Несколько дней я проплакала, запершись в своей комнате. Даже в школу не ходила. Я считала, что он погиб из-за меня. Танька от меня почти не отходила и все время твердила, что я дура, что Зинаида его бы все равно погубила, не так, так иначе.

Бедная моя бабулечка не знала, что со мной и делать, ведь никаких видимых причин для такого горя у меня не было… Когда она донимала меня участливыми вопросами, я ей отвечала, что мне маму и Льва Григорьевича жалко. Бабушка гладила меня по плечам и с сомнением качала головой.

Разумеется, он не мог быть автором того письма. Но, вспоминая всех своих «сладких ежиков», я не могла не вспомнить первого. Моего возлюбленного героя, бесстрашного разведчика, который на фронте за три года прошел путь от рядового деревенского паренька с семиклассным образованием до командира разведбата и капитанских погон, а на гражданке не прижился.


ТРЕТИЙ (1951–1952 гг.)


1

А вот третий больше всего подходил на роль человека, приславшего мне на шестидесятилетие огромный букет роскошных чайных роз и кольцо с изумрудом.

Была тревожная ранняя весна, самое начало апреля. Снег уже сошел, но природа еще и не думала пробуждаться, словно не верила в то, что наяву ее ждет что-то хорошее… Лишь кое-где, чаще всего почему-то под заборами, проклюнулись золотые кружочки мать-и-мачехи. И тут же, рядом с ними, еще больше бросались в глаза выступившие из-под растаявшего снега мерзости.

Чтобы не видеть всего этого, я сразу же после школы шла домой и сидела в заветном кресле с Пушкиным. Почему-то я только его читала в тот год. Танька не понимала меня. Бабушка не могла нарадоваться. Мы очень много тогда пошили.

Я, разумеется, была на вторых ролях, но один фасончик придумала сама, чем и горжусь до сих пор. Он был навеян девятнадцатым веком. Это редкое в начале пятидесятых свадебное платье заказала бабушке дочка какого-то генерала, и мое лирическое настроение пришлось как нельзя кстати.

Лучше всего тогдашнее состояние моей души описано в третьей главе «Евгения Онегина»:

…Давно ее воображенье, Сгорая негой и тоской, Алкало пищи роковой; Давно сердечное томленье Теснило ей младую грудь; Душа ждала… кого-нибудь…

Весной я всегда чувствовала себя неуютно, а тут еще были свежи воспоминания о прошлой весне, о расцвете нашего тайного романа с Макаровым. И это ощущение неизбывной и непоправимой вины…

Угрызения совести и мучения мои были так велики, что я даже не позволяла себе читать книги с эротическим содержанием. Я боялась, возбудившись сверх меры, непроизвольно доставить себе наслаждение и удовлетворение.

Жили бы мы в другое время, я, может быть, ушла бы в монастырь. Но в моей жизни все происходит как раз наоборот. Именно монастырь нас свел с Ильей. Фамилии его я никогда не произнесу, потому что она слишком известна.

2

В один из ясных апрельских дней, когда при ярком солнышке тоска еще безысходнее, я, не сказав об этом ни бабушке, ни Татьяне, тайком отправилась в Донской монастырь, где был похоронен Макаров.

Мы были там с Татьяной в декабре, на другой день после сороковин. Помню, увидев, что к его могиле по свежему снегу не ведет ни один человеческий след, я разревелась и никак не могла остановиться.

С трудом я нашла могилку, и она показалась мне еще более жалкой, чем зимой. Убрав поржавевшие веночки с истлевшими листиками, я хотела выбросить и выцветшую ленту с надписью потускневшим золотом: «Горячо любимому мужу от безутешной жены», но отложила ее в сторонку. Потом убрала прошлогоднюю листву, поправила покосившийся железный крест, протерла носовым платком стеклышко фотографии, на которой он, ясноглазый, с гордо подкрученными вверх усами, смело смотрит в свое печальное будущее.

После этого, подумав, что никто мне не дал права распоряжаться чужой памятью, я украсила лентой крестик. И тут сзади раздался негромкий приятный мужской голос. Я невольно вздрогнула и, может быть, как-нибудь дико отреагировала бы на него, если б не сразу мною узнанные, недавно прочитанные пушкинские слова, которые он произносил:

О, пусть умру сейчас у ваших ног, Пусть бедный прах мой здесь же похоронят, Не подле праха, милого для вас, Не тут — не близко — доле где-нибудь, Там — у дверей — у самого порога, Чтоб камня моего могли коснуться Вы легкою ногой или одеждой, Когда сюда, на этот гордый гроб, Пойдете кудри наклонять и плакать.

Только тут я оглянулась. Передо мной стоял высокий светлокудрый голубоглазый красавец в сшитом из дорогого, явно заграничного букле длинном модном пальто с огромными накладными карманами, которое было схвачено на тонкой талии широким поясом. Через плечо на брезентовом ремне висела брезентовая же плоская сумка чуть побольше тех, в которых ученики музыкальных школ носят свои папки для нот.

Что-то во мне дрогнуло и неясно шепнуло: «Это он».

Не найдя в его словах ничего предосудительного и ничего обидного в выражении лица, я, хоть и была в печально- философском состоянии духа, захотела показать ему, что и мы кое-что читали у Александра Сергеевича, и ответила репликой Доны Анны с самым строгим выражением лица:

Вы не в своем уме.

Брови незнакомца удивленно и радостно взметнулись, и он, немного подумав, медленно и робко ответил репликой Дона Гуана:

Или желать

Кончины, Дона Анна, знак безумства?

Когда б я был безумец, я б хотел

В живых остаться, я б имел надежду

Любовью тронуть ваше сердце…

Тут он смущенно замолчал, очевидно поняв, что совсем уж зарапортовался. Я тоже молчала. Наконец, смущенно прокашлявшись, он заговорил:

— Что дозволено Юпитеру, то не дозволено быку. Я прекрасно понимаю, что я не великий Дон Гуан, хотя вы так похожи на Дону Анну в моем представлении.

Я продолжала молчать, изо всех сил хмуря брови, чтобы не выдать надежды, в один миг затопившей мое сердце.

— Я надеюсь, вы мне простите мой безответственный поступок?..

Я опять промолчала, и он продолжал, справившись со своим волнением:

— Но я прошу меня хотя бы понять… Как я еще мог подойти к юной девушке, которая прибирает могилу… — тут он замялся, подбирая правильное слово: — Близкого человека. Я так боялся, что вы уйдете раньше, чем я решусь к вам подойти… А подойти мне было совершенно необходимо. Только вы не подумайте ничего такого. Я художник. Я сейчас работаю над картиной, которая у меня никак не получается… Я пишу войну… О том, как она опалила русскую женщину, вернее, девушку, которая еще и не налюби- лась вдоволь, но война отняла у нее возлюбленного… И тут такое совпадение…

Он осторожно кивнул на фотографию.

Я снова промолчала, но на этот раз просто от того, что не знала, что говорить.

— Вы мне не верите? — загорячился он. — Смотрите.

Он выхватил из своей сумки потертую картонную папку и развернул передо мной. Я ахнула про себя. Это были великолепные зарисовки мраморного горельефа из храма Христа Спасителя. Там был и памятник Гоголю, который стоит теперь во дворике дома, где он умер, в конце Суворовского бульвара; богиня победы, которая опять заняла свое место на Триумфальной арке, переехав с Тверской улицы на Кутузовский проспект через Донской монастырь.

Был там еще один торопливый рисунок женщины, склонившейся над скромной могилой. По берету, а главное, по формам, которые на этом рисунке были как бы специально подчеркнуты, я узнала себя. Больше того — я себе понравилась.

— Теперь-то вы мне верите? — спросил он.

— Теперь я вам верю, — словно зачарованная, ответила я.

— Меня зовут Илья.

— А меня — Маша, — еле слышно сказала я.

— Я так и знал! — воскликнул он.

— Что вы знали? — насторожилась я.

— Пойдемте!

Он подвел меня к горельефам.

— Посмотрите на это лицо, на фигуру, — увлеченно говорил он, показывая на женщину в какой-то библейской композиции. — Вы видите, как вы с ней похожи? Словно сестры. Я увидел вас и поразился — так много в вас библейского… Вы словно вышли из мрамора… Поразительно… Руки, великолепный мощный стан, созданный для продолжения рода, шея, посадка головы, лепка лица, эти миндалевидные восточные глаза! И имя!

— А что библейского в имени Маша? — не подумав, брякнула я.

— Как что? А разве мать Спасителя звали не Марией? А Мария Магдалина?

— Ах, в этом смысле… — устыдившись своей безграмотности, пробормотала я.

До сих пор мне это и в голову не приходило. Но меня можно простить — до этого дня меня никто не называл Марией, ни в школе, ни дома. Машей, Машкой, Маней, Мусей, даже Мурой иногда меня звала Танька, но никак не Марией.

3

В тот день мы долго гуляли по Донскому монастырю. Он все рассказывал, рассказывал…

От бабушки я слышала о храме Христа Спасителя, но понятия не имела, что эти горельефы оттуда. Как он говорил! Я слушала его открыв рот. Звуки его речи завораживали меня. Я словно попадала в другую страну, в другую жизнь. Его голос отзывался эхом во мне, словно внутри у меня были какие-то пустоты…

Потом он попросил разрешения проводить меня до дома. В автобусе я, страшно смущаясь, сказала ему:

— Вы знаете, а мне еще нет и шестнадцати лет… Только в июне исполнится, четырнадцатого.

— Хорошо, — кивнул он, — запомним. А что это вы вдруг вспомнили о своем возрасте?

— Я просто хотела вас предупредить…

— В каком смысле? — искренне удивился он.

— Ну, чтобы вы знали. Я выгляжу старше, и все думают, что мне уже есть восемнадцать…

— Не переживайте, вам еще рано молодиться…

Он так ничего и не понял. Я долго молчала, потом все-таки решила его просветить.

— Вы знаете, что в Уголовном кодексе есть статья за совращение малолетних? — шепнула я ему на ухо, чтобы никто из пассажиров не слышал.

— А разве я вас совращаю? — шепнул он мне в ответ.

— Я не о том… — Я уже прокляла себя за то, что затеяла этот разговор. — Просто один человек сперва думал, что мне девятнадцать, а потом у него начались неприятности.

— А он что, совратил вас?

— Я совершенно о другом хотела сказать… — обиделась я.

— Скажите, а Уголовный кодекс не помешает нам дружить? — с улыбкой шепнул Илья.

У меня от этой улыбки отлегло от сердца.

4

Через два дня я пришла к нему в мастерскую. Она была недалеко от меня, в Собиновском переулке, как раз напротив ГИТИСа, и дошла я до нее от своего дома меньше чем за десять минут.

Это была как бы однокомнатная квартира с огромной комнатой, с кухней, прихожей, маленьким коридорчиком, тесно заставленным холстами, подрамниками, багетом и прочими художественными принадлежностями. Из прихожей шли двери в туалет и ванную.

Илья сразу провел меня на кухню. Там стоял обыкновенный круглый стол, заваленный давно не мытой посудой, пустыми консервными банками из-под бычков в томатном соусе, конфетными коробками, в которых валялись обломки печенья, кусочки шоколада и сушки с маком. Широкий подоконник весь сплошь был уставлен пустой винной посудой. Нигде до этого я столько сразу этой посуды не видела.