Вначале Нина попыталась переселить маму в свою квартиру на Семьдесят седьмой улице, но обеим женщинам эта попытка показалась неудачной. В глубине души Нина была рада, что мама предпочла вернуться в Бронкс. Вид больничной койки, почти целиком заполнившей гостиную, где Нина в разные периоды жизни предавалась любовным утехам на пушистом ковре, настолько угнетал ее, что она предпочла временно переехать в Бронкс. Маленькая, но аристократически убранная квартирка Нины предназначалась исключительно для романтических отношений: пальмы в кадках, шезлонг, пышные подушки у камина, толстые персидские ковры. А появившиеся здесь с приходом мамы больничная кровать, комод, ходунки, все эти атрибуты старости, немощи, наконец, смерти, пугали Нину, пугали гораздо больше, чем необходимость совершить это долгое путешествие на север, в Бронкс, в прошлое, туда, откуда Нина когда-то сбежала.

Бедная Мира. Доставленная санитарами в квартиру на Семьдесят седьмой улице, она, видимо, была сбита с толку нарядным интерьером. Казалось, она и сама чувствует, что ее вязаная шапочка с блестками и розовый пеньюар плохо сочетаются с гаремной обстановкой жилища дочери. Ее замутненный разум бесцельно блуждал, и она все время спрашивала Нину: «Что это за гостиница?» В какой-то момент Мира даже вообразила, что снова оказалась в Одессе. Она была очаровательна, что свойственно некоторым старикам, когда то и дело напевала пустячную песенку: «Одесса — это месса». По ночам Мира отправлялась блуждать по квартире, стуча ходунками и натыкаясь на стены. На вторую ночь она заплакала, как ребенок, и попросилась домой — в Россию, откуда ее увезли еще девочкой. Нина, конечно же, не могла отвезти ее прямо в Одессу, но отправить маму в «Объединенный проект» было вполне реально. Дочь хорошо представляла себе, что нужно матери: привычная обстановка, которая будет благотворно на нее действовать. В такой ситуации «привычное» и «знакомое» оказывались единственными значимыми критериями, а «удобное» и «красивое» отступали на второй план. Маме была необходима ее собственная квартира с привычным освещением, залежи вышивок, накопившиеся за шестьдесят лет, урчание ее старого холодильника.

Нина собрала несколько чемоданов, взяла компьютер и на больничной машине повезла Миру в северный Бронкс — туда, где конечная станция ветки метро была конечной в буквальном смысле слова: она называлась «Кладбище Вудлон». Так Нина вернулась в «запретный город» из белого кирпича, в район «Объединенного проекта», где она провела детство. Здания «Объединенного проекта» строились для квалифицированных рабочих, состоявших в профсоюзе; дома эти были высоки и рассчитаны на средний класс. Они были такой же высоты, что и скала с видом на реку и на рычащую автотрассу внизу, и в то же время чем-то напоминали поселения индейцев. Комплекс состоял из четырех башен, на удивление естественно реагировавших на грохот скоростной магистрали: из-за напряженного движения стекла в окнах дрожали и покрывались бельмами сажи. Почти всем жителям (да и всем предметам) в этих домах было под восемьдесят. Как только Нина вошла в подъезд, ее сразу же захлестнули запахи горелого мусора, куриного бульона, вареной капусты и средства для мытья пола. Так вернулось Нинино детство, детство, на сей раз обремененное необходимостью заботиться о Мире, организовывать дежурство сиделок, а в последние недели еще и визиты сотрудников хосписа, социальных работников, двух медсестер и еще нескольких нянек. По мере того как возрастала ответственность Нины, ее внутреннее «я» как будто становилось более инфантильным: она жила в своей старой комнате, занимала свою некогда любимую кроватку с пологом. В возрасте десяти лет она мечтала об этой кроватке, умоляла купить ее, а теперь, когда ей исполнилось тридцать восемь, постель казалась ей нелепой, созданной для карлика. Когда Нина садилась за свой старый письменный стол, то коленями упиралась в выдвижной ящик. Она чувствовала себя гигантом, Алисой не в той Стране Чудес, нависающей над каждым предметом, слишком огромной, чтобы выйти через обычную дверь.

Миниатюрность комнаты и мебели, возможно, стала одним из мотивов, побудивших Нину сесть на диету, хотя, впрочем, Нина никогда особенно не нуждалась в мотивах. Она была «диетоголиком» — сидела на диете уже лет десять. Она испробовала все: диету из одних углеводов, безуглеводную диету, капустную диету, фруктовую диету, жидкую диету, злаковую диету, комбинированную диету. Поздней ночью она смотрела по телевизору рекламу фитнеса (для страдающих бессонницей) и заказывала травяные микстуры, чтобы еще больше снизить вес. В минуту почти маниакальной озабоченности своими габаритами Нина заказала «Суп для потери веса»: «Хотите посмотреть, как ваш жир хлынет в канализацию?»

Отметим, что, несмотря на эту одержимость диетами, Нина Московиц вовсе не была толстой. Она весила ровно сто сорок девять фунтов (без обуви), а рост ее был пять футов восемь дюймов (тоже без обуви). Однако нынешние стандарты заставляли ее ощущать себя низенькой и коренастой — почти такой же, как старушка миссис Беленкова, время от времени помогавшая смотреть за мамой.

Здесь, в Ривердейле, Нина чувствовала себя почти стройной, но чем дальше она ехала в южном направлении, тем короче и толще казалась в сравнении с тамошними жительницами. В своем собственном районе, в южном Вест-Сайде, Нина ощущала себя на грани дозволенного, но где-нибудь в Сохо ей казалось, что она годится только на то, чтобы толкать перед собой тележку с овощами. А уж когда она посещала «южных подруг» Джесси и Лисбет, то всегда обнаруживала, что идет вслед за какой-нибудь газелеподобной двадцатилетней девицей, демонстрирующей неестественно огромное расстояние между ляжками. Они что, не знают, что ляжки должны тереться друг о друга? И вообще, откуда берутся такие девицы? Они похожи на инопланетянок — длинные, худые, но с непомерно большими грудями (при этом все поголовно разгуливают без лифчиков). Эти груди устремлены вперед и словно вынюхивают самое интересное в ночной жизни города.

У Нины была большая грудь; в Бронксе такую грудь называли «бюст». Что и говорить, Нина обладала выдающимся бюстом, но лучше бы он так не выдавался. Едва начав созревать, ее груди стали причинять ей неудобства. Начать с того, что они появились слишком рано и развивались асимметрично. В начальной фазе развития правая грудь была крупнее левой. Потом груди выровнялись, приняли форму чашечек и стали привлекать больше внимания, чем Нине хотелось бы (надо сказать, все это происходило еще в начальной школе). Мальчишки преследовали ее, норовили ущипнуть за грудь и тут же смыться. Когда Нина шла, прижимая к груди свою папку с тетрадками, паршивцы отпускали реплики по адресу ее «титек», или «буферов». Но, видимо, этих страданий оказалось мало, и вскоре груди покорились силе притяжения и отвисли, сильно давя на лямки Нининого лифчика. За несколько лет на плечах у Нины образовались желобки — следы от лямок, оттянутых тяжелой ношей.

Одно время Нина подумывала, не сделать ли операцию по уменьшению груди, но потом оставила эту мысль. Каждый год ей встречалось определенное число «трудолюбивых» мужчин, которые были не прочь за ней приударить. Само собой, Нина не хотела терять этот контингент. Таким мужчинам нравилась большая грудь, вне зависимости от ее упругости. Они зарывались в изобилие этих подушек плоти, целовали их, лизали, ласкали, трогали. Нина могла с точностью утверждать, что груди играют важную роль в ее сексуальной жизни, а потому смирилась с их чрезмерным весом.

Нина мечтала о тугих бедрах и заглядывалась на рекламу: «Стройные бедра за тридцать шесть часов». Диета и упражнения всегда занимали ее мысли. Постепенно ее одержимость переросла в профессию: в конце 1990-х салон «Маникюр от Нины» (в Ривердейле) расширился и перерос свой изначальный статус. Маникюрный салон стал настоящим салоном красоты «Венера Милосская», где милашки северного Бронкса могли загорать и тренироваться, посещать сауну и пользоваться услугами массажисток. Бизнес шел отлично: Нина в буквальном смысле слова жила за счет подкожного жира (правда, чужого). Даже сейчас, в ее отсутствие, все мастера постоянно были заняты. Нина прекрасно вымуштровала свой штат: они легко справлялись без нее.

Но сама она по-прежнему хотела похудеть. Единственной техникой (или патологией?), которую она не принимала, была булимия. Как бы Нина ни сожалела о съеденном, ей и в голову не приходило спровоцировать рвотный рефлекс: уж если она что-то съела, то это принадлежит ей, и точка. Однако Нину интересовали рассказы об уменьшении желудка хирургическим путем до размеров кошелька для мелочи. Ей нравились рекламные плакаты, изображавшие, как похудевшие женщины влезают обеими ногами в одну свою старую брючину.

По мере того как уменьшался Нинин вес, ее ум как-то оскудевал, а кругозор сужался до «желтой прессы» и развлекательного телевидения. Книги в старой спаленке (в доме «Объединенный проект») были все тем же чтивом ее детства: Нэнси Дрю, «Энн из Грин-Гейблз», «Маленький домик в прерии».[22] Каждую ночь Нина сворачивалась калачиком, подложив под бок старого плюшевого мишку, и читала очередную часть «Домика в прерии». Ее и тревожило, и радовало, что благодаря этим книгам она вновь обретает радости своего детства.

Мира, чье зрение ослабевало так же быстро, как и рассудок, казалось, была счастлива снова оказаться в квартире «21 L» (корпус «A»), Трудно поверить, что типовая планировка двухкомнатной квартиры (с ванной без окон и узкой кухней) могла внушать ностальгию. Но Мира жила здесь в течение двадцати лет, и этот дом был битком набит важными для нее предметами, кусочками России, бережно сохраненными в северном районе Бронкса. Здесь были и чехлы на старых креслах, и диван с вышитыми подушками, и лоскутные одеяла в стиле «воздушная кукуруза», которые Мира мастерила всю свою жизнь. Куда ни взгляни — всюду ручная работа: куколки, подушки, абажуры. Все было одето кружевом, на всем красовались вышивки и оборки, включая саму Миру Московиц.

Мира была маленькой женщиной с пышной грудью (очевидно, эта генетическая особенность передалась Нине от нее). Ее лицо следовало тоже отнести скорее к русскому типу: хотя глаза у нее были раскосые, но кожа более светлая, чем у дочери, а губы она складывала сердечком. В молодости Мира во многом походила на кукол, которых мастерила. Теперь едва заметный тик заставлял ее подергивать головой и поджимать губы, что придавало ей сходство с более современными куклами, работающими на батарейках. Все ее движения казались механическими, словно она была запрограммирована на несколько действий. Мира то и дело выдавала целые серии оставшихся в ее памяти ритуальных заклинаний перед сном или во время еды. Но если речь шла о новой информации, о новых впечатлениях, она все больше обращалась к своему опорному словцу: забыла. Забыто. Все забыто.

История с этим «забыла» начиналась вполне буднично. Мира забыла, куда положила очки, ключи, список покупок, лекарства. Потом она забыла свой адрес, а теперь даже собственное имя. Правда, она, кажется, помнила имя дочери (Нина воспринимала это как выражение безмерной благосклонности). Единственным, что Мира Московиц помнила до конца, была ее любовь к своему единственному чаду. Возможно, Мира во многом путалась, но каждое утро она приветствовала дочь бессвязным потоком слов, выражавших привязанность:

— Учинка, тучинка, мамала, омала…[23]

Тепло, заключавшееся в этих словах, с лихвой компенсировало отсутствие в них смысла.

Каждый день мать и дочь начинали с ритуальных приветствий. Утром Нина входила к матери с подносом, на котором был всегда один и тот же завтрак: яйцо-пашот, цельно-зерновой пшеничный тост с абрикосовым джемом, стакан апельсинового сока и кофе без кофеина.

— Мама-ле? — говорила Нина.

— Нина-ле, учинка, тучинка, — отвечала Мира.

Вечером Нина желала матери спокойной ночи:

— Спи, мамала…

— Нет, ты, Нина-ле. Учинка, — отвечала та.

Нина заранее боялась того молчания, что неминуемо придет на смену такому вот ласковому общению, когда Мира умрет (по прогнозам сотрудников хосписа, это должно было произойти менее чем через шесть недель). Надо сказать, Нина считала забыть в некотором роде милостью: ее мать забыла о тяжелой смерти своего мужа, Нининого отца Саула. Он умер несколько лет назад от рака костей. Мира забыла грустную историю жизни своих родителей, она забыла даже холокост. Она сохранила только радужные воспоминания, песенки, шуточные стишки и… аппетит. Если на свете и существовала счастливая смерть, то, судя по всему, именно такая кончина ожидала Миру Московиц. С утра до вечера солнце заливало квартиру «21 L», длиннохвостый попугай Рич-ч-чард весело щебетал, Мира Московиц пела свои песенки и встречала гостей, даже не понимая, что этим людям платят за то, чтобы они облегчили ей смерть.

— А хоспис означает hospitable,[24] да? — поинтересовалась Мира в один из редких моментов просветления. — Это значит, здесь хорошее общество.