Бренда Джойс

Преследование

Пролог

Тюрьма «Люксембург», Париж, Франция

Март 1794 года


Вот они и пришли за ним.

Его сердце екнуло от страха. Он не мог дышать. Медленно, едва двигаясь от сковавшего все тело напряжения, он обернулся и принялся всматриваться в темный коридор. До него донесся звук приближавшихся шагов — тихих, но твердых.

Он знал, что должен сосредоточить все свои умственные усилия. Подойдя к передней стене камеры, он вцепился в ледяные железные прутья тюремной решетки. Поступь становилась все громче.

Внутри у него все сжалось. Страх переполнил душу. Сможет ли он дожить до завтра?

В камере нестерпимо воняло. Обитавшие здесь перед ним заключенные мочились, испражнялись и извергали рвотные массы прямо в этих унылых стенах. Следы высохшей крови виднелись на полу и соломенном тюфяке, ложиться на который арестант отказался. Прежних «гостей» этой камеры били, пытали. Разумеется, их беспощадно мучили — ведь они считались врагами отечества.

Даже воздух, проникавший в камеру через единственное решетчатое окно, был зловонным. Площадь Революции раскинулась внизу, отделенная от тюремной стены всего несколькими метрами. Сотни — нет, тысячи — отправлялись на смерть туда, к гильотине. Кровь преступников — и ни в чем не повинных — пропитывала сам воздух, придавая ему отвратительный привкус.

Теперь он мог слышать голоса приближавшихся к камере.

Он втянул воздух ртом, почувствовав, как от страха к горлу подступила тошнота.

Девяносто шесть дней прошло с тех пор, как он попал в засаду у административного здания, в котором служил чиновником коммуны. На него напали, заковали в наручники, надели на голову мешок.

— Предатель! — злобно фыркнул знакомый голос, когда его швырнули на сиденье какой-то повозки. Спустя час мешок с его головы сорвали, и он обнаружил себя стоящим в центре вот этой самой камеры. По словам надзирателя, он обвинялся в преступлениях против Республики. И все без исключения знали, что это означало…

Ему так и не довелось увидеть человека, бросившего в его адрес нелестное определение «предатель», и все же он нисколько не сомневался, что это был Жан Ляфлер, один из самых радикальных чиновников городского правительства.

Яркие картины замелькали в его сознании. Он отчетливо видел двоих своих сыновей, этих маленьких, симпатичных, простодушных мальчиков. Он вел себя чрезвычайно осторожно — но, видимо, все-таки недостаточно осторожно, — когда не так давно покидал Францию, чтобы навестить их. Они находились в Лондоне. Это был день рождения Уильяма. Он так сильно скучал по нему — и по Джону тоже! Увы, ему не удалось остаться в Лондоне надолго; он не рискнул задерживаться там, опасаясь, что его разоблачат. Ни одна живая душа, кроме семьи, не знала, что он находился в городе. Он наслаждался компанией близких, но предстоящий скорый отъезд придал радости от воссоединения с семьей горький привкус. С момента возвращения к французским берегам он чувствовал слежку. Ему не удалось поймать того, кто шел за ним по пятам, но сомнений не оставалось: за ним неотступно наблюдали. Подобно большинству французов и француженок, он жил в постоянном страхе. Шарахался буквально от каждой тени. То и дело просыпался по ночам, думая, что слышит этот ужасающий стук в свою дверь. Когда подобный стук раздавался в полночь, это означало, что за вами пришли…

Точно так же, как теперь они пришли за ним. Шаги становились все громче.

Он снова глотнул воздух, силясь унять охватившую его панику. Если они почувствуют его страх, все будет кончено. Его страх будет равнозначен признанию — для них. Такие порядки царили сейчас по всей стране: не только в Париже, но и в сельской местности.

Он крепко сжал прутья решетки. Его время в этой камере только что истекло. Или он попал в проскрипционный список неблагонадежных и теперь должен ждать судебного заседания, а потом и казни за свои преступления, или он выйдет из тюрьмы свободным человеком…

Собраться с духом в такой момент оказалось самым тяжелым в его жизни.

Впереди показался свет факела. Огонь приблизился, освещая сырые каменные стены тюрьмы. И наконец, заключенный увидел очертания фигур. Люди шли молча.

Сердце отчаянно заколотилось. Он словно врос в пол, не в силах даже пошевелиться.

В поле зрения показались тюремные надзиратели, они зловеще ухмылялись, глядя на арестанта так, словно его судьба уже была решена — окончательно и бесповоротно. Он узнал якобинца, шествовавшего за тюремщиками. Как он и подозревал, это был оголтело-радикальный, чрезвычайно жестокий эбертист Жан Ляфлер.

— Добрый день, Журдан. Как вы поживаете нынче? — усмехнулся он, подойдя к решетке камеры и явно упиваясь этим мгновением.

— Хорошо, — спокойно ответил заключенный, всем своим видом давая понять, что все действительно в полном порядке. Когда он не стал молить о пощаде или кричать о своей невиновности, улыбка сбежала с лица Ляфлера, а взгляд якобинца стал резким.

— И это все, что вы хотите сказать? Вы — предатель, Журдан. Признайтесь в своих преступлениях, и мы позаботимся о том, чтобы ускорить судебное разбирательство по вашему делу. Я даже устрою так, чтобы ваша голова отлетела в первую очередь, — снова усмехнулся он.

Если до этого дойдет, подумал заключенный, ему останется только надеяться, что его действительно подведут к гильотине первым — никто не хотел стоять там часами, закованный в кандалы, наблюдая за ужасающими казнями в ожидании своей участи.

— Тогда моя гибель будет на вашей совести. — Заключенный едва мог поверить тому, как спокойно прозвучал его голос.

Ляфлер изумленно воззрился на него:

— Почему вы не отстаиваете свою невиновность?

— Это поможет при рассмотрении моего дела?

— Нет.

— Я так и думал.

— Вы — третий сын виконта Журдана, и ваше покаяние было лживым. Вы не любите Родину — вы шпионите в пользу ее врагов! Все члены вашей семьи мертвы, и скоро вы присоединитесь к ним пред вратами чистилища.

— А в Лондоне между тем мог бы появиться новый шпион.

Глаза Ляфлера удивленно округлились.

— Что это вы темните?

— Вы наверняка знаете, что моя семья занималась торговлей в Лионе на протяжении многих лет, и у нас обширные связи с британцами.

Радикальный якобинец пристально взглянул на него:

— Вы исчезали из Парижа на месяц. Вы ездили в Лондон?

— Да.

— Выходит, вы признаете обвинение?

— Я признаю наличие коммерческих проектов в Лондоне, которыми я должен был заниматься, Ляфлер, посмотрите вокруг. Париж умирает с голода. Ассигнаты ничего не стоят. И все же на моем столе хлеб был всегда.

— Занятие контрабандой — преступление, — отрезал Ляфлер, но его глаза заинтересованно сверкнули. Линия его рта наконец-то смягчилась, и якобинец пожал плечами. Черный рынок в Париже был необъятным и считался неприкосновенным. Его не собирались уничтожать — ни сейчас, ни когда бы то ни было. — Что вы можете мне предложить? — тихо осведомился Ляфлер. Теперь пристальный взгляд его черных глаз был направлен на арестанта.

— Разве вы не расслышали мои слова?

— Мы говорим о хлебе и золоте — или о новом шпионе?

Заключенный еле слышно произнес:

— С той страной меня связывает больше чем просто деловые отношения. Граф Сент-Джастский — мой кузен, и, если бы вы должным образом изучили мою родословную, вам это было бы известно.

Арестант почувствовал, как лихорадочно заметались мысли в голове Ляфлера, и продолжил:

— Сент-Джаст вращается в высших кругах Лондона. Полагаю, он будет счастлив узнать, что одному из его родственников удалось пережить разорение Лиона. Мне даже кажется, что он принял бы меня в своем доме с распростертыми объятиями.

Ляфлер по-прежнему пристально смотрел на него.

— Это — хитрая уловка, — наконец произнес якобинец. — Потом вы никогда не вернетесь во Францию!

Арестант расплылся в улыбке.

— Да, это вполне возможно, — заметил он. — Конечно, я могу и не вернуться. Или могу примкнуть к движению «бешеных», стать верным делу Свободы, подобно вам, и вернуться с такой информацией, которую по силам заполучить далеко не всякому шпиону Карно, — бесценной информацией, которая поможет нам выиграть войну.

Твердый взгляд Ляфлера и на сей раз не дрогнул.

Арестант не стал утруждаться, лишний раз подчеркивая, что преимущества, которые сулит его предложение, — проникнуть в высшие эшелоны лондонских тори и вернуться в Республику с конфиденциальной информацией — значительно перевешивали риск того, что он навсегда исчезнет из Франции.

— Я не могу принимать подобные решения в одиночку, — задумчиво помолчав, изрек Ляфлер. — Вы предстанете перед комитетом и, если сможете убедить его членов в собственной ценности, останетесь в живых.

Арестант даже не шелохнулся.

Ляфлер ушел.

А Саймон Гренвилл в изнеможении рухнул на лежащий на полу соломенный тюфяк.

Глава 1

Поместье Грейстоун, Корнуолл

4 апреля 1794 года


— Жена Гренвилла умерла.

Амелия Грейстоун застыла со стопкой тарелок в руках, уставившись на брата невидящим взором.

— Ты слышала, что я сказал? — спросил Лукас, и его серые глаза наполнились тревогой. — Леди Гренвилл умерла прошлой ночью, пытаясь произвести на свет дочь.

«Его жена умерла…»

Ужас буквально парализовал Амелию. Новости о войне или разгуле насилия во Франции приходили каждый день — сообщения были ужасными, ввергающими в шок. Но такого Амелия не ожидала.

Как леди Гренвилл могла умереть? Она была такой утонченной, такой красивой — и слишком молодой, чтобы умереть!

Амелия едва могла собраться с мыслями. Леди Гренвилл не приезжала в Сент-Джаст-Холл с момента свадьбы, случившейся десять лет назад, — точно так же, как не бывал в имении и ее супруг. И вдруг в январе она появилась в родовом поместье графа со всем своим домашним хозяйством и двумя сыновьями — и явно ожидая еще одного ребенка. Сент-Джаста с ней не было.

Корнуолл и так слыл забытой богом глушью, в январе же в этой местности становилось и вовсе нестерпимо. В середине зимы, когда дули сильные ветры и на побережье обрушивались яростные штормы, здесь царили лютый холод и суровое уныние.

Ну, какая женщина решилась бы приехать в самый отдаленный уголок страны зимой, чтобы произвести тут на свет свое дитя? Появление леди Гренвилл казалось очень странным.

Амелия удивилась ничуть не меньше остальных жителей прихода, когда услышала, что графиня появилась в имении, а позже, получив от нее приглашение на чай, даже и не подумала от него отказаться. Ей не терпелось познакомиться с Элизабет Гренвилл, и не только потому, что они были соседками. Амелия сгорала от любопытства, какой же была графиня Сент-Джастская.

И она оказалась точно такой, как и ожидала Амелия, — белокурой и красивой, приятной в общении, элегантной и в высшей степени благородной. Она представлялась идеальной спутницей для темноволосого задумчивого графа. Элизабет Гренвилл обладала всем, чего была лишена Амелия Грейстоун.

Поскольку Амелия похоронила прошлое давным-давно — в сущности, лет десять назад, — она даже не ожидала, что станет сравнивать себя с графиней. Но при встрече, едва держась на ногах от потрясения, Амелия вдруг осознала, как сильно хотела рассмотреть и расспросить женщину, на которой в свое время женился Гренвилл, — женщину, которую он предпочел ей.

Амелия задрожала, крепко прижимая тарелки к груди. Если бы она не была такой осторожной, наверняка принялась бы грезить о прошлом! Но теперь она запрещала себе думать, будто на самом деле так желала встречи с леди Гренвилл именно потому, что хотела составить мнение о ней, оценить ее как потенциальную соперницу. Осознание этого привело Амелию в ужас.

Элизабет Гренвилл ей понравилась. Да и роман с Гренвиллом закончился десять лет назад.

Амелия выбросила все эти мысли из головы тогда. И действительно не хотела возвращаться к былому теперь.

Но внезапно она почувствовала себя шестнадцатилетней девчонкой, юной и красивой, наивной и доверчивой, а еще такой ранимой… Она будто снова очутилась в кольце сильных рук Саймона Гренвилла, ожидая от него объяснения в любви и предложения руки и сердца.

Эти неуместные мысли поразили Амелию, она хотела отмахнуться от них, но было уже слишком поздно. Шлюзовые ворота, сдерживавшие поток памяти, открылись. Пылкие, безрассудные картины замелькали перед мысленным взором: они вдвоем на брошенном на землю одеяле для пикника, они в живом лабиринте позади дома, они в его карете… Саймон неистово целует ее, Амелия отвечает на его поцелуи, и они вдвоем бьются в агонии очень опасной, безрассудной страсти…