Часов в одиннадцать я выходила в парк. Я очень любила сопровождать свекровь в городок-сад, который она построила в память своего мужа на склонах, спускающихся к долине реки Лу. Он состоял из нескольких чистеньких, благоустроенных домиков; Филипп считал, что они очень некрасивы, зато они были хорошо оборудованы и удобны. В середине городка госпожа Марсена устроила комплекс общественных заведений, которые меня очень интересовали. Она показала мне свою домовую школу, больницу, ясли. Я стала ей помогать; тут мне пригодился опыт работы на войне. К тому же меня всегда привлекала организационная работа, строгий порядок.

Мне доставляло также большое удовольствие сопровождать Филиппа на фабрику. За несколько дней я ознакомилась с его работой. Меня это очень интересовало; я любила сидеть против него в его кабинете, заваленном кипами бумаги всевозможных цветов, читать письма редакторов газет, издателей, слушать доклады рабочих. Иногда, когда в кабинете не оставалось посторонних, я садилась к Филиппу на колени, а он обнимал меня, тревожно посматривая на дверь. Я с радостью замечала, что его постоянно влечет ко мне. Стоило мне только оказаться поблизости, он брал меня за талию, за плечи; я убеждалась, что самое сильное, совершенное и самое истинное в его натуре – это начало любовное, и во мне самой рождалась упоительная чувственность, которая до сих пор была мне неведома, а теперь окрасила всю мою жизнь.

Лимузен, край несколько суровый и, как мне казалось, весь насыщенный присутствием Филиппа, пришелся мне очень по душе. Единственным местом, которого я избегала, была так называемая обсерватория в парке, где, как я знала, он бывал с Денизой Обри, с Одилией. Мною начинала овладевать странная ревность к умершей. Иногда мне хотелось разузнать о ней побольше подробностей. Я расспрашивала Филиппа об Одилии с почти что жестокой настойчивостью. Но эти припадки неуравновешенности бывали мимолетны. Одно только меня тревожило: я замечала, что Филипп счастлив не совсем так, как я. Он любил меня, в этом я не сомневалась, но он не испытывал, подобно мне, чувства изумления перед нашей жизнью и благодарности за нее.

– Филипп, мне хочется кричать от счастья, – признавалась я ему иногда.

– Боже, какой вы еще ребенок! – говорил он в ответ.

VII

В начале ноября мы возвратились в Париж. Я сказала Филиппу, что мне хотелось бы оставить за собой квартиру, которую я занимала до сих пор в доме родителей.

– Тут много преимуществ. Я за нее не плачу, она обставлена и достаточно просторна на двоих, а родители не могут нам мешать, раз они проводят в Париже всего лишь несколько недель в году. Когда они вернутся во Францию и поселятся в своем доме, тогда мы и поищем что-нибудь другое.

Филипп не согласился.

– Вы иногда говорите странные вещи, Изабелла, – сказал он. – Я не могу жить в этом доме; он безобразный, плохо отделан; на стенах и потолках какие-то немыслимые пирожные из штукатурки. Ваши родители ни за что не позволят его переделать. Нет, уверяю вас, это было бы большой ошибкой… Мне станет неприятна собственная квартира…

– Даже со мной, Филипп? Вы не считаете, что главное в жизни – люди, а не обстановка?

– Да, конечно, всегда так можно утверждать, и на первый взгляд это даже кажется неоспоримым… Но если вы будете придерживаться этой поверхностной сентиментальности, у нас ничего не выйдет… Когда вы говорите: «Даже со мной?» – я вынужден отвечать: «Да что вы, дорогая!» – но это неправда, потому что я отлично знаю, что мне в этом доме будет неприятно.

Я уступила, однако хотела взять с собою в новую квартиру, которую снял Филипп, свою прежнюю мебель, подаренную мне родителями.

– Изабелла, дорогая моя, но что же можно сохранить из вашей мебели? Пожалуй, два-три белых стула из ванной, кухонный стол… если хотите, несколько бельевых шкафов. Все остальное ужасно.

Я очень огорчилась. Я понимала, вся эта мебель отнюдь не прекрасна, но я привыкла к ней, и меня она не возмущала; наоборот, она казалась мне уютной, а главное – я считала, что покупать другую безрассудно. Я знала, что, когда мама приедет, она сурово осудит меня и что в глубине сердца я буду на ее стороне.

– Что же нам с нею делать, Филипп?

– Продать, дорогая.

– Вы сами знаете, что продать ее трудно; когда хочешь избавиться от чего-нибудь, все начинают говорить, что это не стоит ни гроша.

– Это правда. Да она и в самом деле ничего не стоит. Столовая, например, – подделка под стиль Генриха Второго… Просто удивительно, Изабелла, что вы цепляетесь за эту безвкусицу, которая к тому же и выбрана-то не вами.

– Да, пожалуй, я не права, Филипп. Делайте как хотите.

Подобные сценки повторялись так часто, по поводу самых незначительных предметов, что в конце концов я сама стала над этим подтрунивать; однако в красной тетрадке Филиппа есть следующая запись:

«Бог мой, я и сам понимаю, что все эти вещи не имеют ни малейшего значения. У Изабеллы есть превосходные черты: самоотречение… стремление сделать так, чтобы вокруг нее все были счастливы. Она совершенно преобразила мамину жизнь в Гандюмасе… Быть может, именно оттого, что у нее нет ярко выраженных пристрастий, она постоянно старается предугадать мой вкус и удовлетворить его. Достаточно мне выразить какое-нибудь желание, чтобы вечером она вернулась домой с той вещью, которой мне хотелось. Она балует меня как ребенка, как я баловал Одилию. Но я с грустью, с ужасом замечаю, что эти знаки внимания скорее удаляют ее от меня. Я попрекаю себя за это, борюсь сам с собою, но ничего поделать не могу. Мне надо было бы… Чего? Что случилось? Случилось, кажется, то, что случается со мной всегда: я хотел воплотить в Изабелле мою Амазонку, мою Королеву, а также, в некотором смысле, и Одилию, которая теперь в моих воспоминаниях сливается с Амазонкой. А Изабелла – женщина не такого склада… Я поручил ей роль, играть которую она не может. Главное – что я сознаю это, что стараюсь любить ее такою, какая она есть, что понимаю, насколько она достойна любви, и что я все-таки мучаюсь.

Но отчего же, Боже мой, отчего? Мне даровано редкое счастье: великая любовь. Я провел жизнь, взывая к «романтическому», мечтая о счастливой любви: она мне ниспослана, а я ее не хочу. Я люблю Изабеллу и вместе с тем чувствую в ее присутствии хоть и не гнетущую, но все же непреодолимую скуку. Теперь я понимаю, как сам я некогда удручал Одилию. В этой скуке нет для Изабеллы ничего оскорбительного, как не было оскорбительного и для меня, ибо источник ее – не заурядность того, кто любит нас, а то, что человек этот, сам удовлетворенный нашим присутствием, уже не ищет и не имеет основания искать чего-то для заполнения жизни, стремиться к тому, чтобы жизнь каждое мгновение била ключом… Вчера мы с Изабеллой провели весь вечер в библиотеке. Читать мне не хотелось. Я предпочел бы куда-нибудь поехать, увидеть новых людей, что-то предпринять. А Изабелла, безмятежно счастливая, время от времени отрывала взор от книги и улыбалась мне».

Филипп, дорогой, молчаливый Филипп, почему же ты ничего не сказал? Я уже тогда отлично понимала то, что ты записывал тайно. Нет, ты вовсе не огорчил бы меня, если бы все это высказал: наоборот, ты меня, возможно, вылечил бы. Может быть, если бы мы всё высказали друг другу, нам удалось бы сойтись теснее. Я знала, что поступаю неосторожно, когда говорю тебе: «Как мне дорого каждое мгновение! Сидеть рядом с Вами в машине, ловить за обедом Ваш взгляд, слышать, как отворяется дверь Вашей комнаты…» Правда, тогда у меня не бывало иного желания, как только быть наедине с тобою. Видеть тебя, слышать твой голос – мне не надо было ничего другого. Я не испытывала ни малейшего желания видеть каких-либо новых людей; я страшилась их, но если бы я знала, что они тебе так необходимы, я, вероятно, отнеслась бы к ним иначе.

VIII

Филипп хотел, чтобы я познакомилась с его друзьями. Я очень удивилась, узнав, что их так много. Я воображала, надеялась, что мы будем жить более уединенно, более замкнуто. По субботам Филипп проводил вечера у госпожи де Тианж, которая, по-видимому, являлась его наперсницей; он любил также и ее сестру, госпожу Кенэ. В салоне собиралось приятное общество, но меня оно как-то пугало. На этих вечерах я невольно цеплялась за Филиппа. Я замечала, что мое неотступное присутствие возле него несколько его раздражает, однако я была не в силах побороть себя и присоединиться к какой-нибудь группе гостей, где нет Филиппа.

Все женщины бывали там очень милы со мною, но я не стремилась с ними подружиться. Они чувствовали себя непринужденно и уверенно; это удивляло меня и приводило в смущение. Особенно удивлялась я тому, насколько они близки с Филиппом; я этого не ожидала. У них с ним были такие приятельские отношения, каких мне никогда не приходилось наблюдать в моей семье. Филипп выезжал с Франсуазой Кенэ, когда она бывала одна в Париже, или с Ивонной Прево, женой моряка, или с молодой женщиной по имени Тереза де Сен-Ка, которая сочиняла стихи и казалась мне несимпатичной. Эти выезды были, по-видимому, вполне невинны. Филипп посещал с приятельницами выставки, иногда они вечером ездили в кино, по воскресеньям – на музыкальные утренники. На первых порах он всегда приглашал и меня, и я несколько раз присоединялась к ним. Мне с ними бывало неприятно. Филипп в таких случаях становился веселым и оживленным, каким некогда бывал со мною. Я огорчалась, видя, что это общество доставляет ему такое удовольствие. Особенно неприятно мне было то, что ему нравится столько совершенно различных женщин. Думаю, что мне легче было бы вынести какую-нибудь одну, непреодолимую страсть. Конечно, это было бы ужасно и гораздо опаснее для моего семейного благополучия, но по крайней мере, такое несчастье было бы так же возвышенно, как и моя любовь. Я с горечью наблюдала, что мой герой придает столько значения существам, быть может, и милым, но с моей точки зрения все-таки довольно посредственным. Однажды я осмелилась высказаться:

– Филипп, дорогой, я вас не совсем понимаю. Неужели вам доставляет удовольствие общество Ивонны Прево? Вы говорите, что между вами ничего нет, – и я вам верю, – но, в таком случае, какие же у вас с нею отношения? Вы считаете ее умной? А на меня она наводит скуку скорее, чем кто-либо другой.

– Ивонна? Да что вы, она вовсе не скучная. С ней надо говорить о том, что ей знакомо. Она дочь и жена моряков; она отлично знает море, корабли. Прошлой весной я провел несколько дней с нею и ее мужем на юге. Мы плавали, катались на яхтах, было очень интересно… Кроме того, она веселая, хорошо сложена, на нее приятно смотреть; чего же вы еще хотите?

– Для вас? Очень многого… Поймите же, дорогой; по-моему, вы достойны самых замечательных женщин, между тем я вижу, что вы дружите с какими-то хорошенькими, но самыми заурядными существами.

– Как вы несправедливы и строги! Элен и Франсуаза, например, женщины замечательные. Кроме того, это мои очень давние приятельницы. Перед войной, когда я был тяжело болен, Элен была ко мне исключительно добра и внимательна. Она приезжала ухаживать за мной; я, быть может, обязан ей жизнью… Какая вы странная, Изабелла! Чего вы хотите? Чтобы я со всеми перессорился ради того, чтобы остаться наедине с вами? Но не пройдет и двух дней, как мне это наскучит, да и вам тоже.

– Нет, мне не наскучит. С вами я готова хоть в темницу до конца своих дней. А вот вы этого не выдержите.

– Да и вы тоже, дорогая моя; вы так говорите потому, что этого нет. А заставь я вас вести подобный образ жизни, и вы пришли бы в ужас.

– Попробуйте, друг мой, тогда увидим. Послушайте. Подходит Рождество; уедемте куда-нибудь одни, вдвоем; мне это доставит огромное удовольствие. Ведь у нас не было свадебного путешествия.

– Охотно. А куда вы хотите поехать?

– Мне совершенно безразлично, куда угодно, только бы быть с вами.

Было решено, что мы отправимся на несколько дней в горы, и я тут же написала в Санкт-Мориц, чтобы заказать комнаты.

Уже одна мысль об этой поездке приводила меня в восторг. Но Филипп хмурился.

«Становится грустно, и к этой грусти примешивается ирония, когда подумаешь, как мало бывает разнообразия в отношениях друг к другу двух человеческих существ, – записывал он. – В комедии любви мы поочередно играем роль то более любимого, то любимого меньше. Тут фразы лишь переходят в другие уста, но сами остаются теми же. Теперь мне, возвратясь домой после долгого отсутствия, приходится подробно, час за часом, рассказывать, что я делал, где был. Изабелла старается подавлять ревность, но мне слишком хорошо знаком этот недуг, чтобы колебаться в его диагностике. Бедная Изабелла! Я жалею ее, но не могу излечить. Думая о том, насколько в действительности все невинно, о тусклых часах, проведенных мною в работе, которые кажутся ей полными тайны, я не могу не вспоминать Одилию. Чего бы я только не дал тогда, чтобы Одилия придавала столько значения моим поступкам! Но, увы, не потому ли я так желал этого, что они не вызывали в ней ни малейшего интереса!