– Значит, у нее в прошлом много связей? – спросила я.

– Видите ли, такие вещи трудно утверждать. Известно, что такой-то и такая-то часто видятся. А в близких ли они отношениях? Как знать?.. Говоря «она всегда завоевывала», я хочу только сказать, что ей удавалось покорить их ум и что они зависели от нее, что она могла их вдохновлять на что-то, понимаете?

– Вы считаете, что она умная?

– Да, для женщины очень умная… Словом, ничто ей не чуждо. Конечно, интересы ее зависят от интересов человека, которого она любит. В те времена, когда она боготворила своего мужа, она блистала в вопросах, касающихся экономики и колоний; в пору Ремона Берже она интересовалась искусством. У нее отличный вкус. Ее дом в Марокко – просто чудо, а дом в Фонтенбло тоже очень своеобразен. Она живет больше жизнью сердца, чем ума. И все-таки когда она подходит к вопросу хладнокровно, то может прекрасно обо всем судить.

– А чем, по-вашему, Элен, объясняется ее очарование?

– Прежде всего тем, что она так женственна.

– Что вы под этим подразумеваете?

– Ну, некое сочетание достоинств и недостатков: нежность, безграничную преданность тому, кого она любит… на время… А также полное отсутствие щепетильности… Когда Соланж хочет покорить кого-нибудь, она не считается ни с чем, не считается даже с лучшей подругой. Тут дело не в бессердечии; это инстинкт.

– А по-моему – бессердечие. И о тигре можно сказать, что, когда он раздирает человека, в нем говорит не жестокость, а инстинкт.

– Вот именно, – возразила Элен. – Тигр не жесток, во всяком случае, не сознательно жесток… Вы сейчас очень удачно сказали: Соланж – тигрица.

– А с виду она такая ласковая!

– Ласковая? Ну нет. У нее проскальзывают вспышки злобы. Это одна из основ ее красоты.

Другие женщины оказались не столь снисходительны. Старая госпожа де Тианж, свекровь Элен, мне сказала:

– Нет, ваша приятельница Вилье мне не по душе… Она причинила много горя моему племяннику, очень хорошему юноше, который если не ради нее, то из-за нее погиб на войне… Его тяжело ранили; после этого он получил вполне заслуженное место в Париже… Она его околдовала, совсем свела с ума, потом бросила ради другого… Бедный Арман решил во что бы то ни стало вернуться на фронт и погиб нелепо, в авиационной катастрофе… С тех пор я ее у себя не принимаю.

Я не хотела передавать эти враждебные отзывы Филиппу, однако в конце концов всегда рассказывала ему о них. Он не придавал им никакого значения.

– Да, возможно, – говорил он. – Быть может, у нее были связи. Это ее дело, нас это не касается.

Однако постепенно, в ходе разговора, он начинал нервничать.

– Во всяком случае, – говорил он, – я был бы крайне удивлен, если бы оказалось, что она и сейчас изменяет мужу. Жизнь ее как на ладони. Если ей позвонить, можно почти весь день застать ее дома; она мало выезжает, и для тех, кто хочет ее видеть, она всегда свободна. Женщина, у которой есть любовник, ведет себя гораздо таинственнее.

– А откуда вам это известно, Филипп? Вы ей звоните? Бываете у нее?

– Иногда.

XIII

Немного позже я сразу получила доказательства и того, что они подолгу беседуют друг с другом, и того, что эти беседы вполне невинны. Как-то утром, когда Филипп уже ушел из дому, мне подали письмо, на которое я могла ответить, только посоветовавшись с ним, и я позвонила ему в контору. Случилось так, что меня подключили к проводу, по которому говорила Соланж Вилье. Я узнала ее голос и голос Филиппа. Мне следовало бы повесить трубку; у меня не хватило на это силы воли, и некоторое время я слушала. Тон у них был веселый; Филипп показался мне остроумным, оживленным, каким я его давно не видела, и я уже почти забыла, что он может так шутить. Сама я предпочитала Филиппа сосредоточенного и грустного, каким мне его описывала когда-то Ренэ и каким я его узнала вскоре по окончании войны, однако мне был знаком и тот, совершенно иной Филипп, который в данную минуту говорил Соланж милые, изящные пустяки. То, что я услышала, меня вполне успокоило. Они рассказывали друг другу о том, что делали последние два дня, что читали. Филипп кратко изложил содержание пьесы, которую мы с ним видели накануне, и Соланж спросила:

– А Изабелле понравилось?

– Кажется, понравилось, – ответил Филипп. – Как вы себя чувствуете? В субботу у Тианжей у вас был плохой вид; меня огорчает, когда у вас такой нездоровый цвет лица.

Значит, они не виделись с субботы, а тогда была среда. Вдруг мне стало стыдно, и я повесила трубку. «Как я могла до этого дойти? – думала я. – Это так же ужасно, как распечатать чужое письмо». Я не понимала Изабеллы, которой хотелось подслушать. Через четверть часа я опять позвонила Филиппу.

– Простите меня, – сказала я. – Я сейчас вам звонила, а вы с кем-то разговаривали. Я узнала голос Соланж и положила трубку.

– Да, она мне звонила, – ответил он без малейшего замешательства.

Этот эпизод показался мне очень естественным, ясным и на некоторое время успокоил меня. Потом я опять стала обнаруживать в жизни Филиппа явные признаки влияния Соланж. Во-первых, теперь у него вошло в обыкновение отлучаться по два-три раза в неделю; я не спрашивала, куда он едет, но знала, что их встречали вместе. Среди женщин у Соланж было много врагов; они считали меня своей естественной союзницей и пробовали ближе сойтись со мной. Женщины добрые (я хочу сказать – добрые в той мере, в какой женщины могут быть добрыми в отношении друг друга) относились ко мне с молчаливой жалостью и намекали на мое горе только фразами общего характера; злые же делали вид, будто думают, что мне уже известны некоторые факты, которых я на самом деле не знала, и под этим предлогом доставляли себе удовольствие, сообщая мне о них.

– Я вполне понимаю вас, – говорила мне одна из таких дам, – что вы не пошли с мужем смотреть акробатов; ведь это такая скука.

– Филипп смотрел акробатов? – вырвалось у меня, ибо любопытство одержало верх над самолюбием.

– А как же? Он вчера был в Альгамбре. Он вам не говорил? Он был с Соланж Вилье; я думала, вы знаете.

Мужчины тоже делали вид, будто жалеют меня, в расчете предложить мне утешение.

Когда мы получали приглашение на званый обед или я сама предлагала Филиппу куда-нибудь поехать, не раз случалось, что он отвечал: «Да, конечно, почему бы не поехать? Однако подождите до завтрева; завтра я скажу окончательно».

Единственным объяснением такой отсрочки, казалось мне, может быть то, что Филипп собирается позвонить утром Соланж и узнать, приглашена ли и она на этот обед или не собирается ли она в этот вечер поехать куда-нибудь вместе с ним.

Мне казалось также, что во вкусах, даже в характере Филиппа теперь сказывалось – пусть еле ощутимо – влияние этой женщины. Соланж любила сады, деревню. Она умела ухаживать за цветами, за животными. В Фонтенбло, на опушке леса, она построила дачку, где проводила субботу и воскресенье. Филипп много раз жаловался, что устал от Парижа и хотел бы владеть клочком земли где-нибудь в окрестностях.

– Но у вас Гандюмас, Филипп, а вы стараетесь ездить туда как можно реже.

– Это совсем другое дело; до Гандюмаса семь часов езды. Нет, мне хотелось бы иметь домик, куда я мог бы уединяться дня на два, а то и вовсе на день. Например, в Шантийи, или в Компьене, или в Сен-Жермене.

– Или в Фонтенбло, Филипп.

– Или в Фонтенбло, если хотите, – ответил он, невольно улыбнувшись.

Я почти обрадовалась этой улыбке; она превращала меня в его сообщницу.

«Конечно, я знаю: вам все известно, – как бы говорил Филипп. – Я доверяю вам».

Я чувствовала, однако, что не следует настаивать, что он не скажет мне ничего определенного; но я была уверена, что между его внезапной любовью к природе и моими тревогами есть определенная связь и что жизнь Филиппа в значительной мере зависит теперь от Соланж.

Не менее удивительно было, впрочем, наблюдать, как Филипп влияет на вкусы Соланж. Думаю, что для всех окружающих, кроме меня, это было совсем неуловимо; в общем я не отличаюсь наблюдательностью, но, как только дело касалось Филиппа и Соланж, я сразу замечала любую мелочь. По субботам у Элен мне часто приходилось слушать отзывы Соланж о прочитанных ею книгах. И тут оказывалось, что она читает любимые книги Филиппа, те, которые он и мне советовал прочесть, а подчас это бывали книги, которые когда-то рекомендовал Одилии Франсуа и вкус к которым Одилия привила Филиппу. Я легко распознавала это «наследие Франсуа», циничное и крепкое: тут всплывали и кардинал де Ретц,[24] и Макиавелли.[25] Сказывались и врожденные вкусы Филиппа: «Люсьен Левен», «Дым» Тургенева и первые тома Пруста. Когда я услышала рассуждения Соланж о Макиавелли, я не могла сдержать горькой улыбки. Как женщина, я отлично понимала, что Макиавелли ей столь же безразличен, как ультрафиолетовые лучи или лиможские эмали, но что она может заинтересоваться и теми и другими и довольно вразумительно распространяться о них, чтобы создать у мужчины какую-то иллюзию и понравиться ему.

Когда я познакомилась с Соланж, я обратила внимание на ее тяготение к ярким цветам, которые, впрочем, очень шли к ней. А последние несколько месяцев она почти всегда появлялась вечером в белом платье. Белый цвет был одним из пристрастий Филиппа, унаследованных им от Одилии. Как часто он вспоминал ослепительную белизну Одилии! Странно и грустно было думать, что бедная крошка Одилия продолжает жить, благодаря Филиппу, в других женщинах – в Соланж, во мне и что каждая из нас (Соланж, быть может, сама того не ведая) силится воссоздать ее исчезнувшее очарование.

Странно и грустно было так думать, а мне это было особенно грустно – и не оттого только, что я мучительно ревновала, но также и потому, что Филипп, казалось мне, изменяет памяти Одилии. Когда я с ним встретилась, его беззаветная верность покорила меня, и я приняла ее за одну из прекраснейших черт его характера. Позже, когда он вручил мне рассказ о своей жизни с Одилией и когда я узнала правду об ее уходе, неизменное благоговение Филиппа к памяти его единственной любви стало вызывать у меня еще больший восторг. Я восхищалась и понимала его тем более, что у самой меня создался пленительный образ Одилии. Ее красота… ее хрупкость… и ее непосредственность… ее живой, поэтичный ум… Да, теперь и я, прежде ревновавшая к Одилии, полюбила ее! Она одна – такая, какою он мне ее описывал, – казалась мне достойной Филиппа – такого, как я его понимала и каким, быть может, видела его я одна. Я соглашалась быть принесенной в жертву столь возвышенному культу; я знала, что побеждена, хотела быть побежденной и склонялась перед Одилией с искренним смирением, находя в этом смирении тайное удовлетворение и, конечно, втайне гордясь им. Но, вопреки видимости, это чувство не было вполне чистым. Я мирилась с любовью Филиппа к Одилии, я даже желала, чтобы она длилась дольше, я старалась забыть очевидные прегрешения и ветреность Одилии, но все это объяснялось у меня надеждой, что умершая защитит меня от живых. Я рисую себя сейчас более коварной и более расчетливой, нежели я была в действительности. Нет, я думала не о себе, а о моей любви к Филиппу. Я так любила мужа, что хотела, чтобы он был выше, совершеннее всех окружающих. Его привязанность к существу почти божественному (поскольку смерть избавила это существо от людских изъянов) придавала ему в моих глазах особое величие. Но как мне было не страдать при виде того, что он становится рабом какой-то Соланж Вилье, которую я могла изо дня в день видеть, критиковать, осуждать; которая состояла из той же плоти, что и я сама; о которой дурно отзывались в моем присутствии другие женщины; которую я считала красивой и даже довольно умной, но уж никак не божественной и не выходящей за грани человеческого.

XIV

Филипп несколько раз говорил мне: «Соланж всячески старается сблизиться с вами, а вы все время уклоняетесь. Она чувствует, что вы относитесь к ней враждебно, нетерпимо…» Действительно, после поездки в Швейцарию госпожа Вилье мне несколько раз звонила, но я всегда отказывалась поехать с ней куда-нибудь. Мне казалось, что разумнее видеться с нею как можно меньше. Однако, в угоду Филиппу и в доказательство своего дружелюбия, я обещала как-нибудь побывать у нее.

Она приняла меня в небольшом будуаре, который мне показался вполне «в стиле Филиппа» – мебели было очень мало, стены совсем пустые. Я чувствовала себя неловко. Соланж весело и непринужденно растянулась на диване и сразу же заговорила со мной как с близкой подругой. Я обратила внимание на то, что она называет меня «Изабелла», в то время как сама я колеблюсь между «сударыня» и «дорогая».

«Как странно, – соображала я, слушая ее рассказы, – Филипп терпеть не может фамильярности, бесстыдства, а меня в этой женщине особенно поражает именно то, что она так несдержанна, говорит все напрямик… Почему она ему нравится?.. В ее взгляде есть какая-то нежность… Она кажется вполне счастливой… Счастлива ли она?»