– У вас есть дети? – спросила я.

– Есть, трое, – ответила она, потупившись, – двое сыновей и дочь.

Мы проговорили весь вечер и расстались почти что подругами. Впервые мое мнение в корне расходилось с мнением Филиппа. Нет, эта женщина не бессердечная. Она была влюблена и ревновала. Мне ли осуждать ее? В последнюю минуту у меня вырвались слова, в которых я вскоре раскаялась. Я сказала:

– До свидания. Очень рада, что довелось поговорить с вами. Сейчас я одна, может быть, мы с вами съездим куда-нибудь?

Едва переступив порог гостиной, я почувствовала, что вела себя неправильно и что Филипп отнюдь не одобрил бы моего поведения; если он узнает, что я говорила с Миза, он станет негодовать на меня, и, конечно, будет прав. Миза, по-видимому, тоже было приятно поговорить со мной; вероятно, ей хотелось побольше разузнать обо мне, о моей семейной жизни, ибо через два дня она мне позвонила и мы сговорились вместе съездить в Булонский лес. Мне хотелось главным образом вызвать ее на разговор об Одилии, узнать от нее о вкусах, привычках, причудах Одилии, чтобы перенять их и тем самым больше нравиться Филиппу, которого я уже не решалась расспрашивать о прошлом. Я засыпала Миза вопросами: «Как одевалась Одилия? У кого заказывала шляпки? Мне говорили, что она обладала удивительным даром подбирать букеты… Неужели в подборе цветов может так сильно проявляться индивидуальность? Объясните мне… И как странно: вы говорите, да и все говорят, что от нее веяло необыкновенным обаянием, а некоторые мелочи, которые вы приводите, свидетельствуют скорее о черствости, о чем-то отталкивающем… В чем же тогда заключалось это обаяние?»

Но тут Миза оказалась не в силах дать хотя бы самое расплывчатое определение, и я поняла, что она и сама часто задавалась этим вопросом и не находила ему ответа. Из того, что она мне рассказала об Одилии, я отметила лишь ее любовь к природе, свойственную также и Соланж, и непосредственную живость, которой недоставало мне. «Я слишком методична, – подумала я, – я чересчур страшусь своих порывов. Вероятно, ребячливость Одилии и ее веселость нравились Филиппу не меньше, а может быть, и больше, чем ее нравственные достоинства». Потом мы так же откровенно заговорили о Филиппе. Я призналась, как сильно люблю его.

– Хорошо, а счастливы ли вы с ним? – спросила она.

– Очень. Почему вы спрашиваете?

– Да так… Просто спрашиваю. Впрочем, я вполне вас понимаю, он очень привлекателен. Вместе с тем ему свойственна такая бесхарактерность в отношении женщин типа Одилии, что его жене должно быть нелегко.

– Почему вы сказали «в отношении женщин»? Разве у него были и другие, кроме Одилии?

– Не знаю, но так мне кажется. Понимаете, это такой человек, которого преданность, беззаветная любовь должны скорее отдалять… Впрочем, я только говорю так, я ведь не знаю; я мало с ним знакома, но так мне кажется. Когда я с ним встречалась, он бывал порою несколько легкомыслен, поверхностен, и это его умаляло. Но, поймите – опять-таки повторяю, – все, что я говорю, не может иметь никакого значения. Я знала его совсем недолго.

Мне было очень не по себе, а ей это, по-видимому, доставляло удовольствие. Прав ли Филипп? Неужели она женщина бессердечная? Я вернулась домой в отчаянном настроении. На камине меня ожидало очень ласковое письмо Филиппа. Я мысленно попросила у него прощения за то, что усомнилась в нем. Конечно, он был слабохарактерен, но и эта черта мне в нем нравилась, и в двусмысленных отзывах о нем Миза мне хотелось видеть только горечь безответной любви. Она еще несколько раз звала меня на прогулку и даже пригласила на обед. Я отказалась.

XVIII

Близился день возвращения Филиппа. Я ждала его с великой радостью. Здоровье мое восстановилось, я чувствовала себя даже лучше, чем до беременности. Это ожидание и ощущение жизни, которая рождалась во мне, несли с собою покой и просветление. Я всячески старалась, чтобы Филипп нашел дома приятный сюрприз. В Америке он, несомненно, видел много красивых женщин, прекрасных домов. Несмотря на мое состояние или именно поэтому я тщательно заботилась о своих платьях. Я заменила кое-какую мебель, потому что из разговоров с Миза поняла, что именно могло бы понравиться Одилии. В день его приезда я расставила в доме множество белых цветов. На этот раз я поборола в себе то, что Филипп шутя называл моей «противной бережливостью».

Когда Филипп вышел из вагона трансатлантического экспресса, он показался мне помолодевшим и жизнерадостным; от шестидневного переезда по океану лицо его слегка загорело. Он был полон воспоминаниями, много рассказывал. Первые дни мы прожили очень приятно. Соланж еще не вернулась из Марокко; я предусмотрительно справилась об этом. Прежде чем приняться за дела, Филипп решил неделю отдохнуть и эти дни всецело посвятил мне.

Именно в эту неделю и произошло событие, которое ярко осветило для меня его душевные глубины. Как-то утром я часов в десять уехала из дома, на примерку. Филипп еще не вставал. Вскоре, как он рассказал мне впоследствии, раздался телефонный звонок. Он взял трубку, и какой-то незнакомый мужской голос спросил:

– Госпожа Марсена?

– Нет, – ответил он, – это господин Марсена. Кто говорит?

Послышался сухой щелчок: трубку повесили.

Это его удивило; он позвонил в проверочную, чтобы узнать, кто звонил; после долгих переговоров ему ответили: «Вас вызывали из автомата на бирже», что представлялось явным недоразумением и ничего не поясняло. Когда я возвратилась, он у меня спросил:

– Могли вам звонить с биржи?

– С биржи? – переспросила я в изумлении.

– Да, с биржи. Кто-то вам звонил, я назвал себя, и сразу же дали отбой.

– Что за странность! Вы уверены?

– Что за вопрос, недостойный вас, Изабелла! Конечно, уверен, да и голос был слышен вполне отчетливо.

– Мужской или женский?

– Мужской, разумеется.

– Почему «разумеется»?

Никогда еще мы не разговаривали друг с другом в таком тоне; я не могла скрыть своего смущения. Хотя Филипп и сказал «голос мужской», я была уверена, что звонила Миза (она звонила мне очень часто), но назвать ее я не решалась. Мне было обидно, что Филипп чуть ли не предъявляет обвинения человеку, который боготворит его, и вместе с тем я была несколько польщена. Значит, он дорожит мною? Я почувствовала, как со сказочной быстротой является на свет некая незнакомая мне женщина – Изабелла чуть насмешливая, чуть кокетливая, чуть сострадательная. Дорогой Филипп! Если б он знал, до какой степени я существую только им и только для него, он был бы совершенно спокоен! После завтрака он спросил небрежно, и эта небрежность напомнила мне некоторые мои же фразы:

– Что вы собираетесь делать сегодня днем?

– Да ничего, надо кое-что купить. А в пять часов – чай у госпожи Бремон.

– Вы не против того, чтобы и я поехал с вами, раз я сейчас свободен?

– Напротив, буду очень рада. Вы не приучили меня к таким милым сюрпризам. Я буду вас там ждать около шести.

– Позвольте! Вы сказали – в пять.

– Но всегда же так, в приглашении сказано в пять, а раньше шести никто не приедет.

– А можно мне поехать с вами за покупками?

– Конечно… Я поняла, что вы собираетесь к себе в контору – просмотреть почту.

– Это не к спеху. Схожу завтра.

– После странствий, Филипп, вы становитесь очаровательным мужем!

Итак, мы отправились вместе и провели день в состоянии какой-то совершенно новой напряженности. В записной книжке Филиппа сохранилась заметка об этой прогулке; она открыла мне такую остроту впечатлений, о которой я тогда и не подозревала.

«Мне кажется, что за мое отсутствие она набралась какой-то силы, уверенности в себе, которых прежде у нее не было. Да, именно уверенности в себе. Откуда это? Странно! Выходя из машины, чтобы купить книги, она бросила на меня нежный взгляд, который, однако, показался мне необычным. У госпожи Бремон она долго разговаривала с доктором Голеном. Я поймал себя на том, что стараюсь уловить тон их беседы. Голен рассказывал об опытах над мышами:

– Возьмите мышей, еще не имеющих потомства, – говорил он. – Подсадите к ним мышат; самки не станут о них заботиться, они предоставят им умереть с голоду, если вы не вмешаетесь. Но впрысните самкам вытяжку яичника, и они в два дня превратятся в образцовых матерей.

– Как интересно! – воскликнула Изабелла. – Мне очень хотелось бы это увидеть.

– Приезжайте ко мне в лабораторию; я вам покажу.

Тут на какой-то миг мне почудилось, что голос Голена – тот самый, который я слышал в телефон».

Никогда еще я так ясно не осознавала все безрассудство ревности, как читая эти строки, потому что трудно было себе представить более нелепое подозрение. Доктор Голен был милым, умным врачом, очень модным в тот год в светских кругах, и я с удовольствием слушала его рассказ, но мне и в голову не приходило, что можно интересоваться им в другом отношении. Со времени замужества я вообще утратила способность даже «видеть» кого-либо, кроме мужа; все мужчины представлялись мне какими-то тяжеловесными предметами, предназначенными либо служить Филиппу, либо ему вредить. Я не в силах была представить себе, что могу влюбиться в кого-нибудь из них. Между тем на клочке бумаги, прикрепленной к предыдущей странице, я прочла следующее:

«Я так привык сочетать любовь с мучительными сомнениями, что мне кажется, будто я вновь начинаю чувствовать в себе их борьбу. Ту самую Изабеллу, которую еще три месяца тому назад я считал чересчур неподвижной, чересчур домоседкой, теперь мне не удается удерживать возле себя настолько, насколько мне хотелось бы. Неужели в ее присутствии я прежде действительно ощущал непреодолимую скуку? Теперь я с виду не так счастлив, зато не скучаю ни минуты. Изабелла очень удивлена моим поведением; она до того скромна, что истинный смысл этой перемены остается для нее тайной. Сегодня утром она мне сказала:

– Если вы не против, я поеду днем в Пастеровский институт и посмотрю опыты Голена.

– Само собой разумеется, что я против и никуда вы не поедете, – ответил я.

Она взглянула на меня, пораженная моей резкостью.

– Но почему же, Филипп? Вы слышали на днях, что он рассказывал; по-моему, это крайне интересно.

– Мне не нравится, как Голен держится с женщинами.

– Как держится Голен? Да что вы! За зиму я много раз встречалась с ним и никогда ничего не замечала. А вы его почти совсем не знаете, видели каких-нибудь десять минут у Бремонов…

– Вот именно. Достаточно и десяти минут…

Тут впервые за все время, что я ее знаю, она улыбнулась так, как могла бы улыбнуться Одилия.

– Неужели вы ревнуете? – проронила она. – Вот забавно! Вы меня прямо-таки смешите!»

Я хорошо помню эту сцену. Мне она действительно казалась занятной и, как я уже сказала, порадовала меня. Я вдруг почувствовала, что имею какую-то власть над его духовным миром, который так долго считала для себя недоступным, словно это некий ускользающий предмет, который я тщетно пытаюсь удержать и раскрыть. У меня появилось великое искушение, и если я вообще заслуживаю какого-то снисхождения, то, думается мне, именно за эти месяцы, ибо тогда я почувствовала, что стоит мне только затеять игру – кокетничать и окружить себя таинственностью, – и я могу привязать к себе мужа новыми, гораздо более крепкими узами. Я была в этом вполне уверена. Я позволила себе два-три безобидных опыта. Да, таков был Филипп. Сомнения терзали и вместе с тем привязывали его. Но я знала также, что для него сомнения – беспрестанная мука, навязчивая мысль. Я знала это потому, что прочла историю его прошлой жизни и вдобавок сама убеждалась в этом изо дня в день. Встревоженный каким-нибудь моим поступком, какой-нибудь фразой, он погружался в грустные размышления, не мог уснуть, переставал интересоваться делами. Как мог он доводить себя до такого безумия? Я ждала ребенка через четыре месяца и думала только о ребенке и о нем. Он этого не замечал.

Я отказалась от такой игры, хотя и могла бы выиграть ее. Это единственная маленькая заслуга, которую я прошу за мной признать, это единственная большая жертва, которую я принесла, но я принесла ее, и мне хочется верить, что за нее ты простил мне, Филипп, мою мрачную, мою унылую ревность и мещанскую мелочность, которой я порою досаждала тебе. Я тоже могла бы связать тебя, лишить тебя силы, независимости, счастья; я тоже могла бы вызвать в тебе мучительную тревогу, которой ты так страшился и в то же время искал. Я на это не пошла. Мне хотелось любить тебя бесхитростно, воевать без шлема и доспехов. Я сдалась, не сопротивляясь, хотя ты сам вкладывал оружие в мою руку. Думаю, что я поступила правильно. Мне кажется, что любовь должна быть чем-то большим, нежели жестокой войной между двумя любящими. Нет сомнения, что можно признаваться в своей любви и в то же время заслуживать любовь. Спасения от скуки ты всегда искал в безрассудстве женщин, которых ты любил, – и в этом заключалась твоя слабость. Я понимала любовь иначе. Я готова была на полное самоотречение и даже на рабство. Помимо тебя, ничто не существовало для меня в мире. Если бы какой-нибудь катаклизм уничтожил вокруг нас всех, кого мы знали, но ты уцелел бы, – такую катастрофу я не сочла бы особенно тяжкой. Ты был моей вселенной. Давать тебе понять это и говорить об этом было, пожалуй, неосторожно. Но меня это не тревожило. С тобой, бесценный мой, я не собиралась вести мудрую политику. Я не могла притворяться, быть осмотрительной. Я любила тебя.