Я не ответила.

– Странно, что на третий день она все еще дремлет.

– Зачем ей дали наркоз? – продолжала госпожа Марсена. – Я сказала Филиппу, что, будь я на его месте, я бы этого не допустила. Детей надо родить самой. У меня было трое, двоих я, к сожалению, утратила, но они все родились естественным путем. Искусственные роды вредны и ребенку и матери. Я была очень недовольна, когда узнала, что Изабелла оказалась такой неженкой. Думаю, что во всей нашей семье – а Марсена живут по меньшей мере в десяти департаментах – не найдется женщины, которая согласилась бы на эти ухищрения.

– Вы полагаете? – вежливо спросила мама; она сама посоветовала мне прибегнуть к наркозу, но, как жена дипломата, не хотела затевать спор, чтобы не нарушать союза, заключенного с госпожой Марсена для совместных нападок на младшее поколение. – Я уже вам говорила, – шепотом продолжала мама, – я вижу свою дочь насквозь. Она говорит, что не может назвать себя счастливой. Филипп тут не виноват, он очень милый муж и легкомыслен не больше других. Нет, дело в том, что она беспрестанно копается в себе, она неспокойна, она все время поглядывает на барометр своей супружеской жизни, на «их любовь», как она выражается… Много ли вы размышляли, сударыня, о своих отношениях с мужем? Я об этом почти не думала; я старалась помочь мужу в его карьере; на руках у меня находился дом, управлять которым было нелегко; мы были очень заняты, и все шло отлично… То же можно сказать и о воспитании детей. Изабелла говорит, что ей хочется прежде всего, чтобы у Алена детство было не такое, как у нее, а гораздо счастливее. Но уверяю вас, что ее юность прошла вовсе не в таких уж плохих условиях. Я воспитывала ее довольно строго; я об этом не сетую: плоды перед вами.

– Если бы Изабелла не получила того воспитания, которое вы ей дали, из нее не получилось бы такой прелестной женщины, – тоже шепотом ответила госпожа Марсена. – Она вам многим обязана, так же как и мой сын.

Я не шевелилась, – этот разговор очень забавлял меня. «Как знать? Быть может, они и правы», – думала я.

Согласие между ними нарушилось, когда речь зашла о кормлении Алена. Свекровь считала, что я должна кормить сама, и терпеть не могла нянек-англичанок. Мама же мне говорила: «Ты даже не начинай кормить; при твоих нервах не пройдет и трех недель, как молоко пропадет, а ребенок к тому времени уже будет больной». Филипп тоже не хотел, чтобы я кормила. Но я придавала этому символическое значение и настаивала на своем. Результаты получились те самые, которые предсказывала мама.

После рождения столь желанного ребенка одно разочарование следовало у меня за другим. Я возлагала на будущее такие огромные надежды, что они не могли осуществиться в действительности. Я думала, что ребенок станет новым, еще более крепким звеном в узах, связывающих нас с Филиппом. Этого не случилось. Филипп, в общем, мало интересовался сыном. Раз в день он заходил в детскую, охотно обменивался с няней несколькими фразами по-английски, затем становился тем же Филиппом, каким я его всегда знала, – ласковым, далеким, и его мягкую, меланхолическую благовоспитанность окутывало зыбкое облачко скуки. Теперь мне даже казалось, что тут нечто гораздо большее, чем скука. Филипп грустил. Он меньше выезжал из дома. Сначала я думала, что он поступает так по своей доброте, чтобы не оставлять меня одну, пока я еще слаба. И несколько раз, узнав о том, что ко мне собирается мама или кто-нибудь из приятельниц, я ему говорила:

– Филипп, я знаю, вы не любите разговоров о семейных делах. Позвоните Соланж, пригласите ее в кино.

– Почему вы постоянно посылаете меня к Соланж? – отвечал он. – Я вполне могу прожить два дня и без нее.

Бедный Филипп! Нет, он не мог прожить двух дней, не видя ее. Твердо не зная причин, не ведая ничего о личной жизни Соланж, я все же чувствовала, что с тех пор, как она возвратилась из Марокко, в их отношениях что-то изменилось и что Филипп страдает из-за нее.

Я не смела его расспрашивать, но уже по одному только выражению его лица я видела, как растет его сердечный недуг. За несколько недель он страшно похудел; лицо у него пожелтело, глаза потускнели. Он жаловался, что плохо спит, и взгляд у него стал пристальный, как у людей, страдающих бессонницей. За столом он бывал молчалив, потом брал себя в руки, чтобы сказать мне что-нибудь; это явное усилие было для меня еще тягостнее, чем молчание.

Ренэ меня навестила и привезла для Алена платьице. Я сразу заметила, что она как-то преобразилась. Она вся ушла в работу, а о докторе Голене говорила так, что я стала думать – не в близких ли она с ним отношениях. В Гандюмасе уже несколько месяцев поговаривали об этой связи, однако только с тем, чтобы отрицать ее. Родным Ренэ хотелось сохранить с нею добрые отношения, и они боялись, как бы семейные традиции не принудили их отречься от нее, если окажется, что ее добродетель перестала быть непреложной, как аксиома. Но стоило мне только повидаться с Ренэ, и я поняла, что будь то сознательно или невольно, но Марсена пребывают в заблуждении. Ренэ была жизнерадостна, как женщина, которая любит и любима.

После моего замужества мы охладели друг к другу, даже более того – в некоторых случаях она проявила в отношении меня черствость, чуть ли не враждебность, но в тот день мы почти сразу же вернулись к задушевному тону, в каком всегда беседовали во время войны. Вскоре мы заговорили о Филиппе, и заговорили очень откровенно. Ренэ впервые с полной искренностью призналась мне, что была в него влюблена и очень страдала, когда я вышла за него замуж.

– В то время, Изабелла, я вас прямо-таки ненавидела, но потом я перестроила свою жизнь на новый лад, и теперь прошлое кажется как бы чуждым мне… Даже самые наши сильные переживания отмирают, не правда ли? – и на женщину, какою ты была три года тому назад, начинаешь смотреть с таким же удивлением и таким же безразличием, словно это совсем посторонний человек.

– Да, может быть, – ответила я. – Сама я до этого еще не дошла. Я люблю Филиппа так же, как любила вначале, и даже еще больше. Я чувствую, что теперь ради него готова на жертвы, на которые не согласилась бы полгода тому назад.

Ренэ молча посмотрела на меня, как врач.

– Верю вам… – промолвила она наконец. – Я только что сказала, Изабелла, что ни о чем не сожалею – даже более того. Позвольте мне быть вполне откровенной? Я теперь радуюсь, что не вышла за Филиппа.

– А я радуюсь, что вышла.

– Да, понимаю. Вы любите его, и, кроме того, вы, как и он, усвоили несносную привычку искать счастья в страдании. Но Филипп – страшное существо не потому, что он злой, отнюдь; он человек добрый, но он страшен тем, что одержим. Я его знала еще совсем ребенком. Он в детстве уже был таким, с той только разницей, что тогда в нем таилось еще несколько других потенциальных Филиппов. Потом явилась Одилия, и она, без сомнения навсегда, зафиксировала в нем глубоко индивидуальный облик влюбленного. Любовь для него связана с определенным типом лица, с определенным безрассудством, с определенного рода изяществом – волнующим и едва ли добродетельным… А так как он в то же время чувствителен до нелепости, то женщины такого типа – единственного, который может внушать ему страсть, – причиняют ему множество мучений… Разве это неправда?

– Это и правда и неправда, Ренэ. Я знаю, что всегда нелепо говорить: «Я любима», – а все-таки Филипп любит меня. У меня нет поводов сомневаться… В то же время ему действительно нужны женщины совсем иные, женщины типа Одилии, типа Соланж… Вы знаете Соланж Вилье?

– Знаю отлично… Я не решалась назвать ее, но именно ее и имела в виду.

– Отчего же, вы можете говорить о ней сколько угодно, я больше уже не ревную; раньше ревновала… А в свете ходят слухи, что она с ним близка?

– Нет, нет… Наоборот, говорят, что во время последней поездки в Марокко она увлеклась Робером Этьеном… знаете, тем самым, который написал такую интересную книгу о берберах… Последнее время, в Марракеше, они были неразлучны. Этьен на днях возвратился в Париж… Это не только большой талант, но и прелестный человек; Голен его хорошо знает и ценит очень высоко.

Я на минуту задумалась. Да, так я себе все и представляла, а имя Этьена теперь давало разгадку некоторым словам моего мужа. Он одну за другой купил все книги Этьена. Отдельные отрывки он читал мне вслух и спрашивал о них мое мнение. Мне эти книги очень нравились, особенно та, что называется «Молитва в саду Удайа» и представляет собой как бы долгое сосредоточенное размышление. «Прекрасно! – говорил Филипп. – Это действительно прекрасно, самобытно». Бедный мой Филипп, как ему, вероятно, было тяжело! Теперь он, конечно, анализировал малейшие фразы и поступки Соланж, как прежде анализировал слова и поступки Одилии, ища в них следы незнакомца; конечно, именно за этой бесплодной и мучительной работой и проводил он бессонные ночи. Ах, какая злоба внезапно вспыхнула во мне против этой женщины!

– То, что вы сейчас сказали, Ренэ, о несносной привычке искать упоения в страданиях, – удивительно верно. Но когда, в силу сложившихся обстоятельств, первая любовь оказывается сопряженной со страданиями – как это случилось и с Филиппом и со мной, – то может ли человек еще измениться?

– Думаю, что измениться можно всегда, стоит только сильно захотеть.

– Но как захотеть, Ренэ? Для этого уже надо измениться.

– Голен вам ответил бы: «Надо вникнуть в сущность вопроса и преодолеть ее»… другими словами, надо стать умнее.

– Но ведь Филипп умный.

– Очень. Однако Филипп слишком считается с сердцем и недостаточно – с разумом…

Мы весело проговорили до самого возвращения Филиппа. Ренэ подходила ко всему с точки зрения науки, и это умиротворяло меня – я начинала себя чувствовать человеком, похожим на множество других в определенном разряде любящих.

Филипп был, по-видимому, рад встрече с Ренэ; он пригласил ее пообедать с нами и впервые за несколько недель оживленно беседовал за столом. Он интересовался науками, и Ренэ рассказывала об опытах, о которых он еще не знал. Когда она во второй раз назвала имя Го-лена, Филипп отрывисто спросил:

– А ты хорошо знакома с Голеном?

– Еще бы, – ответила Ренэ, – он мой руководитель.

– Не он ли друг Робера Этьена, того, что пишет о Марокко… словом, автора «Молитвы»?

– Да, они друзья, – сказала Ренэ.

– А ты сама, – продолжал Филипп, – знакома с Этьеном?

– Отлично знакома.

– Что это за человек?

– Удивительный человек! – воскликнула Ренэ.

– А-а! – протянул Филипп. Потом с заметным усилием добавил: – Да, мне тоже кажется, что он талантлив… Но бывает и так, что человек гораздо ниже, чем его произведение…

– Ну, к нему это никак не относится, – возразила неумолимая Ренэ.

Я бросила на нее просящий взгляд. После этого Филипп весь вечер был молчалив.

XXI

Любовь Филиппа к Соланж Вилье умирала у меня на глазах. Он никогда не говорил со мной об этом. Наоборот, ему, очевидно, хотелось, чтобы я думала, что в их отношениях ничто не изменилось. Впрочем, он еще довольно часто виделся с нею, но все-таки реже, чем прежде, и эти встречи не доставляли ему былой безоблачной радости. После прогулок с нею он возвращался домой уже не веселый и помолодевший, как раньше, а сосредоточенный и порою как бы в отчаянии. Несколько раз мне казалось, будто он собирается поделиться со мной своими переживаниями. Он брал меня за руку и говорил:

– Изабелла, вы избрали благую долю.

– Почему, друг мой?

– Потому что…

На этом он умолкал, но я отлично его понимала и без слов. Он по-прежнему посылал Соланж цветы и обращался с ней как с обожаемой женщиной. Дон-Кихот и Ланселот оставались себе верны. Но в заметках, относящихся к 1923 году, которые я нашла в его бумагах, чувствуется грусть.

«17 апреля. Прогулка с С., Монмартр. Мы поднялись на площадь Холма, зашли в кафе и сели на террасе. Печенье и лимонад. Соланж попросила плитку шоколада и стала есть ее тут же, как девочка. Отчетливо повторились впечатления, забытые мною со времени Одилии – Франсуа. Соланж старается быть непринужденной, сердечной; она очень ласкова со мной, очень добра. Но чувствую, что она думает о другом. У нее та же томность, какая была у Одилии после ее первого бегства, и так же, как Одилия, она тщательно избегает объяснения. Едва только я заговариваю о ней, о нас, она ускользает, выдумывая какую-нибудь забаву. Сегодня она наблюдает за прохожими и потешается, пытаясь по их жестам, по внешнему виду угадать, что они собою представляют. У кафе остановилось такси, и его шофер уселся за столик с двумя женщинами, которых он вез; это дало Соланж повод сочинить целую историю. Я стараюсь разлюбить ее, и ничего у меня не выходит. Она все так же привлекательна – загорелая, сильная.

– Вы грустите, дорогой мой, – говорит она. – Что с вами? Согласитесь: жизнь – занятнейшая вещь. Вы подумайте только – ведь во всех этих несуразных домишках обретаются мужчины и женщины, за жизнью которых любопытно было бы понаблюдать. Подумайте, в Париже найдется несколько сотен местечек вроде этого, а в мире – несколько десятков Парижей. Что ни говорите, это восхитительно!