— На Нагасаки, — произнесла она, по-прежнему глядя в окно.

— Как называется стихотворение, написанное тобой в честь нашей семьи?

— «История Аушвица», — отозвалась сестра, и мне показалось, что она вот-вот улыбнется.

— А теперь самое важное. — Я наклонился и почувствовал аромат гардении в волосах Саванны. — Кого ты любишь больше всех на свете?

Она прижала мою голову к своему мокрому от слез лицу и прошептала:

— Больше всех я люблю Тома Винго. Моего несносного, фантастического брата-близнеца. И прошу за все меня простить.

— Все в порядке, Саванна. Мы вновь обрели друг друга. И у нас впереди — уйма времени, чтобы на месте руин построить что-то новое.

— Обними меня, Том, — попросила сестра. — И покрепче.

Вот и настало время покинуть ее квартиру. Я вынес в коридор чемоданы, где меня ждал Эдди Детревилл, взявшийся помочь мне спустить их вниз и погрузить в такси. Я похлопал Эдди по плечу, чмокнул его в щеку и сказал, что редко встречал столь щедрого и отзывчивого человека, как он. Потом я подошел к креслу проститься с Саванной.

— Думаешь, Том, у нас с тобой есть силы выжить? — спросила она, поднимая на меня глаза.

— У меня есть. А вот насчет тебя не уверен, — честно признался я.

— Выживание. Наша семья наделила тебя этим даром.

Я поцеловал сестру и направился к двери.

— Но тебе наша семья даровала нечто большее, — напомнил я, поднимая чемодан.

— Что же, интересно? — горестно усмехнулась Саванна.

— Гениальность. Наша семья даровала тебе гениальность.


В тот вечер Сьюзен Лоуэнстайн вознесла нас над Нью-Йорком, избрав местом нашего прощального ужина ресторан «Окна в мир»[219]. Когда мы туда поднялись, солнце почти зашло, последние его лучи придавали рубиновый оттенок цепи облаков, что растянулась вдоль горизонта. Под нами сверкал, переливаясь огнями, совершенно бесшумный город. Сколько и под какими углами ни смотри на Нью-Йорк, он никогда не бывает одинаковым. Вряд ли на планете есть нечто более красивое, чем вечерний Манхэттен, на который глядишь с высоты.

— Лоуэнстайн, что ты хочешь заказать на ужин? — осведомился я, когда нам подали вино.

Некоторое время она молчала.

— Я собираюсь заказать на редкость паршивый ужин. Он просто не имеет права быть роскошным или даже вкусным сегодня, когда мы видимся в последний раз.

— Я возвращаюсь в Южную Каролину, доктор. — Я сжал ее руку. — Туда, где мне самое место.

— Ты мог бы сам выбрать место по душе, — возразила Сьюзен, поворачиваясь к панораме города. — Ты просто не захотел здесь жить.

— Ну почему ты мешаешь нам расстаться друзьями? — спросил я.

— Потому что так ты не будешь со мной. Думаю, ты любишь меня, и уверена, что я люблю тебя. У нас есть шанс сделать друг друга счастливыми до конца дней.

— Вряд ли я могу сделать кого-то счастливым до конца дней.

— Ты это говоришь нарочно. Обычное оправдание мужчины, покидающего женщину.

Сьюзен вдруг схватила меню и стала внимательно его изучать, избегая встречаться со мной глазами.

— Интересно, какое блюдо здесь — самое дрянное?

— Я слышал, здесь самые паршивые поросячьи задницы в уксусе.

— Нечего пытаться меня смешить, — буркнула Сьюзен, спрятавшись за меню. — Я ни на секунду не забываю, что сегодня ты бросаешь меня ради другой женщины.

— Та другая является моей женой, — напомнил я.

— Если ты знал, что в конце концов вернешься к своей Салли, почему тогда позволил отношениям между нами зайти так далеко?

— Я этого не предполагал. Уже даже фантазировал о новой жизни с тобой.

— И что же потом случилось?

— Мой характер не позволил. У меня не хватило мужества оставить жену и детей. Это сильнее меня. Со временем ты меня простишь, Лоуэнстайн. Одна часть меня хочет тебя больше всех сокровищ мира, а другая боится грандиозных перемен. И она, эта часть, — гораздо сильнее первой.

— Том, но ты ведь любишь меня, — возразила Сьюзен.

— Можно одновременно любить двух женщин.

— Однако ты предпочел Салли.

— Я решил продолжить ту свою жизненную историю, которую начал раньше. Будь я посмелее, я выбрал бы тебя.

— Ну чем мне тебя удержать? — Сьюзен погрустнела. — Ну ответь мне, пожалуйста. Я не умею просить, но я научусь всем нужным словам и всем поступкам. Помоги мне, Том.

Я закрыл глаза и взял ее руки в свои.

— Сделай так, чтобы я родился в Нью-Йорке. Убери мое прошлое, вообще все, что я знал и любил. Сделай так, чтобы я никогда не встретил Салли и у нас с ней никогда не было детей.

— Мне казалось, если я разбужу в тебе чувство вины и ответственности за меня, это заставит тебя не уезжать, — улыбнувшись, призналась Сьюзен.

— Бесстыжее вы племя, психиатры.

— Том, если у вас с Салли ничего не получится…

Сьюзен умолкла, не договорив.

— Тогда я буду поскуливать и повизгивать у парадной твоего дома. Как ни странно, Лоуэнстайн, сейчас я люблю тебя так, как никогда не любил Салли.

— Так оставайся со мной.

— Я попытаюсь построить нечто новое и прекрасное на развалинах нашего с ней брака. Не знаю, получится ли. Но я попробую. Сегодня те же слова я говорил Саванне.

К нам подошел официант, но Сьюзен махнула рукой, и он послушно исчез.

— Раз уж зашла речь о развалинах… Сегодня звонил Герберт. Просит дать ему еще один шанс. Представляешь, клялся мне, что прекратил отношения с Моник.

— У тебя не возникло желания позвонить Моник и выразить сочувствие?

— Даже по стандартам твоего грубого юмора это не смешно.

— Решил немного разрядить обстановку, а то она такая тяжелая, будто сделана из титана.

— Не собираюсь ничего разряжать. Я сегодня жутко несчастная и имею полное право реветь во весь голос.

— Представил себе умоляющего Герберта. Какой удар по самолюбию маэстро.

— Не умеет он умолять. Я открыла ему правду о наших с тобой отношениях. Для него это невообразимо. Поверить не может, что у меня интимная связь с таким человеком, как ты.

— Расскажи этому сукину сыну, что член у меня как у слона, — с легким раздражением предложил я. — И добавь, что мне во время этих дел очень нравится китайская корзинка[220].

— Я просто похвасталась ему, что в постели мы оба неотразимы, что только треск стоит, как от бекона на сковородке, — пояснила Сьюзен, рассеянно глядя на простертый внизу город.

— Боже, у тебя лексикон как у девиц из стриптиза.

— Ты не представляешь, до чего мне понравилось делать ему больно, — призналась Сьюзен. — А ты рассказал Салли про нас?

— Да.

— Значит, ты просто использовал меня?

— Да, я использовал тебя. Но не раньше, чем полюбил.

— Если бы я тебе действительно нравилась…

— Ты мне не нравишься, Лоуэнстайн. Я тебя обожаю. Ты изменила мою жизнь. Я вновь ощущаю себя цельным человеком. Привлекательным мужчиной. Чувственным, между прочим. Делая для меня так много, ты заставляла меня думать, что все это ради Саванны.

— Вот и конец истории, — заключила она.

— Думаю да.

— Так не будем комкать нашу последнюю ночь.

Сьюзен медленно поцеловала мне руку, палец за пальцем. Над городом дул северный ветер, и небоскреб, в котором мы сидели, слегка раскачивался.

После ужина мы перекочевали в «Радужный зал» Рокфеллер-центра. Мы пили шампанское. Я обнимал Сьюзен, и вновь под нами сверкал и перемигивался Нью-Йорк, а Атлантика гнала свои приливные волны в устье Гудзона. Где-то внизу, в квартире на Гроув-стрит, спала моя сестра, наконец-то вернувшаяся к себе домой. Мы сняли на ночь номер в отеле «Плаза». Мы болтали и занимались сексом. На этот раз мы не строили планов; восемь последних отпущенных нам часов неудержимо таяли. Иногда во взгляде Сьюзен я ловил затаенную надежду на чудо. Но я знал: чуда не будет. Я уже сказал «нет».

Мы простились в зале аэропорта Ла Гуардиа. Я поцеловал ее всего один раз и, не оглядываясь, направился к воротам для пассажиров. Сьюзен окликнула меня:

— Том, помнишь мой сон, где мы с тобой танцевали в метель?

— Я его никогда не забуду.

Сьюзен заплакала, и боль расставания вновь сжала мне горло. Особенно ее последние слова:

— Обещай мне это, тренер. Когда приедешь в Южную Каролину, сделай так, чтобы я тебе приснилась. Не прогоняй сны о своей Лоуэнстайн.


Через год после моего нью-йоркского лета я поехал в Атланту, чтобы встретить отца, освобождающегося из федеральной тюрьмы. Мне хотелось дать ему немного времени перед тем, как на него обрушатся волны искренней, хотя и с оттенком вины, любви. Разделенная, хватившая немало горя семья ждала его, толком не зная, как с ним обходиться. Никто из нас не представлял, какой теперь будет жизнь отца, когда он столько лет провел за решеткой и растерял прежний запал. Отец похудел, его лицо приобрело желтоватый оттенок, появился двойной подбородок. Отец при мне собрал свои нехитрые пожитки. Тюремный чиновник подписал документ об освобождении и заверил, что в тюрьме будут скучать по нему.

— Если бы все заключенные были как Генри Винго, нам бы жилось гораздо легче, — добавил он.

— Хоть один раз у меня что-то получилось, — усмехнулся отец. — Я был потрясающим арестантом.

Оттуда мы поехали на стадион и посмотрели матч с участием «Бравс». Ночь мы провели в отеле «Хаятт Ридженси». На другой день ранним утром мы покинули Атланту и выехали в Чарлстон. Я специально выбирал тихие провинциальные дороги и не гнал машину. Нам обоим требовалось время, чтобы заново привыкнуть друг к другу и найти верные слова… если точнее, безопасные слова. Болезненных моментов мы изо всех сил старались не касаться.

Отец постарел, но то же самое он мог сказать и обо мне. Я смотрел на его лицо и узнавал лицо Люка. Отец отвернулся к окну машины, а на меня лишь украдкой поглядывал. Я понимал: мое лицо напоминает ему лицо бывшей жены, и где-то ему тяжело видеть меня, но этого ни он, ни я не могли изменить. Мы рассуждали о спорте и тренировках. Можно было подумать, что вся наша жизнь только и состояла из футбольных, бейсбольных и баскетбольных сезонов. Но это были единственные темы, связывающие нас. Единственный язык любви между отцом и сыном.

— Представляешь, отец, «Бравс» осталось всего четыре игры. У них высокие шансы стать чемпионами, — сообщил я, когда мы ехали по мосту через Саванну.

— Когда у них есть такой парень, как Никро, победа почти в кармане. Помнишь, что он вчера выделывал на поле? Думаю, никто из ребят высшей лиги не смог бы отобрать у него мяч.

Под этим ответом скрывался молчаливый душераздирающий крик отца, неуклюже пытающегося хоть как-то выразить любовь к своему сыну. По-другому он не умел. Но я его понял, и этого было достаточно.

— Как ты оцениваешь свою нынешнюю команду? — поинтересовался отец.

— Надеюсь, кое-кого мы удивим, — отозвался я. — Кстати, не поможешь мне с тренировкой линейных игроков?

— А что, я бы не прочь.

К тому времени, когда мы, миновав Чарлстон, направлялись на остров Салливанс, Саванна уже прилетела из Нью-Йорка и была дома. Девчонки высыпали на крыльцо и опасливо поглядывали на деда.

— Девочки, вы осторожнее, — с улыбкой предостерег я дочерей. — Он хоть и большой мальчик, но дерется.

— Ваш папа шутит. Бегите ко мне и поцелуйте вашего деда, — велел отец усталым подавленным голосом, и я пожалел о своей неуместной шутке.

В дверях показалась Салли: стройная, темноволосая, загорелая и серьезная. Она подбежала к тестю и обняла его. У нее хлынули слезы, а он стал кружить ее, потом опустил на землю и уткнулся ей в плечо.

Тут из дома вышла Саванна, и произошло нечто, чему я не нахожу объяснения. Я видел, как отец и моя сестра бросились навстречу друг другу, и это затронуло какую-то очень глубокую, прежде неподвижную струну моей души. Отклик был инстинктивным; он исходил от чего-то, укорененного во мне, присущего роду и непроизносимого, но что я, ощутив, теперь могу описать. Этот резонанс был вызван не встречей отца и Саванны — то была яростная музыка крови, неистовства и моего единства с ними. Красота и страх кровного родства, невыразимость семейных уз — вот что вызывало во мне обжигающий ужас и одновременно наполняло благоговейной любовью. Отец — источник нашей жизни и всех наших слез, — не стесняясь, рыдал. Слезы были водой, соленой водой, и за отцовской спиной плескался океан. Я вдыхал запах океана, ощущал вкус собственных слез; море и боль внутри меня выплескивались наружу, в залитый солнцем мир. Дочери, видя меня плачущим, тоже стали всхлипывать. История нашей семьи — это история соленой воды, лодок и креветок, слез и штормов.

Я смотрел на свою сестру-близнеца, красивую, перестрадавшую, на ее руки со шрамами, обнимавшие отцовскую шею, на ее глаза, с детства видевшие то, чего не дано другим. Возможно, эти кошмары сломали бы ее, если бы не ее власть над языком — сильная, способная очистить пережитое и обратить весь его ужас в изумительные стихи, врезавшиеся в сознание современников. Талант, превращающий горе и страдания в жизнеутверждающую красоту… Я разглядывал свою жену, вошедшую в нашу семью и научившуюся терпимо относиться к целому выводку родовых демонов. Она сделала это, поскольку любила меня, хотя я и не был в состоянии ответить на ее чувства, не мог помочь ей ощутить себя нужной и желанной, невзирая на все попытки… Я наблюдал за своими дочерьми, которых любил настолько совершенной любовью, что она казалась никак не связанной со мной. И все потому, что мне хотелось сделать своих девочек ни в чем не похожими на меня; чтобы у них не было детства, подобного моему, и они подходили бы ко мне, не опасаясь, что отец может ни с того ни с сего ударить. Через их детство я пытался восстановить свое собственное, сделать его таким, каким оно мне представлялось в мечтах. Через своих дочек я пытался изменить мир.