Мне стало грустно. Это были правдивые и мудрые слова, но, быть может, и они были всего лишь словами, не оказывающими влияния на действительные поступки людей? Прежде меня всегда трогало то, что после смерти основателя великой державы осталась пара сапог, походная сумка, и кафтан с вышитым на спине полумесяцем, сшит был этот воинский кафтан из прочного сурового полотна, идущего на паруса. Теперь же я вслушивался в слова деда и во всем сомневался. Я ощущал пустоту в душе, а человеку нужно что-то такое, чему бы он мог поклоняться без сомнений и колебаний.

Внезапно из покоев госпожи Зейнаб, где сидели женщины, послышались крики и плач. В саду поднялась суета. Все мы встревожились. Я тотчас подумал, не случилось ли чего с Сельви.

Дальше помню суматоху, шум. Привели плачущего мальчишку, того самого слугу повара, с которым Панайотис свел знакомство. Из носа у мальчика текла кровь, его уже били. Оказалось, его случайно застали у той самой дверцы в сад. Он признался, что проводил Сельви до площади, где ее ожидал Панайотис верхом на коне. Панайотис увез ее. Куда они направились — мальчик не знал. Он сказал, что Сельви ушла по своей доброй воле. Госпожа Зейнаб хватилась, что долго не видит дочери, кинулись искать Сельви, слуги побежали в сад, там и схватили мальчишку, когда он возвращался домой.

Услышав о судьбе дочери, госпожа Зейнаб закричала страшным, диким и пронзительным криком, перешедшим в какой-то вой, словно животное, потерявшее своего детеныша. Вдруг дед Абдуррахман вскочил. Движения его сделались быстрыми, хищными и страшными. Глаза сузились от ярости. Никто не успел помешать ему. Он бросился вперед, схватил несчастного мальчишку за горло и с такой силой ударил головой о стену, что брызнул мозг. Я впервые видел такое. На миг у меня помутилось в глазах. Я увидел мертвое тело, тотчас же как-то странно скорчившееся, худое тельце подростка, увидел кровь, какую-то странную белесую слизь, вещество мозга. Удар был настолько силен, что голова раскололась надвое. И это сделал мой дед, кроткий и смешливый, побаивающийся своей жены. Потому что в нем жил и другой человек, тот самый, что взбирался отважно на стены осажденных крепостей и мог по несколько дней не слезать с седла.

Значит, вот она, любовь, пресловутая любовь во всей своей красе! Вот они, последствия чудовищных пристрастных чувств. Вот она, жертва любви, несчастный слуга, случайно, ради нескольких медяков замешавшийся во все это! Что же делать мне?

— Я виноват во всем! — я говорил громко, почти кричал. Я рассказал все. Дед лежал ничком на полу, прикрыв голову руками, жалкий, слабый, он своей худобой и скорченностью странно напоминал подростка, которого только что убил. Брат, отец, старший сын деда Алаэддин, смотрели на меня злобно, презрительно, сурово. Несколько человек удерживали бившуюся в их руках госпожу Зейнаб, она рвалась ко мне, растопыривая пальцы, хотела своими длинными ухоженными ногтями, окрашенными в красное, выцарапать мне глаза. Я стоял неподвижно. Тихо и с достоинством подошла моя мать, закутанная в покрывало, обняла меня за плечи и увела в пустую комнату. Я опустился на маленькую скамеечку и закрыл глаза.

Я чувствовал себя запятнанным, оплеванным, усталым, я не понимал, зачем жить, во что верить в этой жизни. Я тупо думал о том, как уйти из этой жизни, уйти без боли, исчезнуть, не оставив после себя отвратительного трупа.

— Коней! Седлайте коней! — раздались мужские голоса. Особенно выделялся громкий и яростный голос Хасана, моего старшего брата.

Вот уже застучали копыта по мостовой. Должно быть, люди в домах просыпались и гадали, что же случилось. Женщины пугались, маленькие дети плакали.

— Любовь! — с горькой иронией думал я. — Все это наделала любовь!

Я вспомнил полусказочную историю византийского полководца Василиса Дигениса Акрита; ради того, чтобы соединиться со своей возлюбленной царевной, он перебил целое войско; а когда умирал, задушил возлюбленную, чтобы она никому не досталась, ни с кем не могла соединиться после его смерти.

— Любовь! Худшее, страшнейшее из искушений дьявола! А я-то воображал, будто творю добро! «Любовь» и «добро» — это несовместимые понятия. Почему познание дается такой ценой, ценой унижений, боли и страха, почему?

В окне посветлело. Громко защелкала перепелка. Утренний холодок обнял меня.

Последующие дни прошли в суете и многословии, в унижении и позоре.

В ту ночь погоня сначала разделилась. Одни отправились в монастырь, другие — в родное селение Панайотиса — Харман Кая. До этого селения было довольно далеко, и они вернулись лишь на другой день. Ими как раз предводительствовал Хасан. Он был в ярости. Дом Панайотиса и еще несколько домов были сожжены и разграблены, погибло несколько жителей селения. Но ни Панайотиса, ни Сельви в селении не оказалось. Другие участники погони поехали в монастырь архангела Михаила. Хорошо, что разъяренный Хасан не отправился с ними, он мог бы поджечь монастырь и тогда ему пришлось бы предстать перед судом. Начался стук в ворота монастыря. Крик. Настоятель грозился, что пожалуется султану. Наши кричали, требовали, чтобы им выдали Панайотиса. Сначала их уверяли, что его в монастыре нет. Наши не верили и совсем рассвирепели. Хотели обыскать монастырь. Монахи противились. Наконец вышел отец Анастасиос. Он признался, что Панайотис здесь и сейчас выйдет, и просил не убивать юношу. Ему ответили, что Панайотис будет предан суду. Вскоре вышел Панайотис. Ему связали руки. Он не сопротивлялся, выглядел совершенно подавленным. Отец Анастасиос проводил Алаэддина, старшего брата Сельви, в свою келью. Там на деревянной скамье сидела несчастная девочка. Отец Анастасиос рассказал, что Панайотис привез Сельви, провел ее в монастырь через заднюю дверь, тихо постучался в келью отца Анастасиоса, умолял о помощи. Панайотис уверял, что девушка согласна принять крещение, просил о венчании. Отец Анастасиос спросил девушку, согласна ли она принять крещение и обвенчаться с Панайотисом. Она кивнула. Но отец Анастасиос понял, что это девушка из богатой и знатной семьи, и решил потянуть время, чтобы не навлечь на монастырь беду своим необдуманным согласием. Он почтительно попросил Сельви подождать, увел Панайотиса за дверь, где принялся убеждать юношу отказаться от своего намерения; говорил ему, что похищение девушки, даже с ее согласия, — дурной поступок. Панайотис продолжал умолять, говорил о своей любви. Отец Анастасиос не отказывал ему прямо, тянул время, потому что боялся, вдруг Панайотис увезет девушку неизвестно куда. Так рассказывал отец Анастасиос. Тем временем, прибыли крытые носилки для Сельви. Печальная процессия двинулась в город. Панайотиса везли со связанными руками и с непокрытой головой. Глаза его воспалились до красноты, небритое лицо потемнело. Он сгорбился в седле и смотрел прямо перед собой. Его стерегли наши всадники.

Отец Анастасиос и Панайотис клялись, что Сельви чиста, что Панайотис не касался ее. Моя мать рассказывала, что и сама Сельви подтвердила это. Она отчаянно плакала и все повторяла:

— Зачем, зачем он не захотел стать моим мужем? Зачем он ждал этого крещения, этого венчания? Разве нужно было все это? Если бы он сразу, сразу стал моим мужем, нас уже никто не мог бы разлучить! Никто!

Госпожа Зейнаб вдвоем с опытной повитухой тщательно осмотрела дочь и убедилась в том, что Сельви действительно не лишилась девственности. Конечно, это обстоятельство немного смягчало вину Панайотиса. Я тоже почувствовал некоторое облегчение, узнав об этом, ведь все же Панайотис был моим другом, я любил его.

Сельви я не видел, теперь ее стерегли и берегли денно и нощно, не спуская с нее глаз. Панайотиса в ожидании суда заключили в городскую тюрьму. Не удалось мне повидаться с отцом Анастасиосом. Его судили церковным судом и приговорили к ссылке в отдаленный горный монастырь. Помимо всего прочего, ему вменили в вину и то, что в келье он хранил мирские порочные книги. Говорили, что старик отправился в ссылку спокойно и с достоинством. Через одного из монахов он передал мне устно (передать письмо монах отказался) много добрых пожеланий, а также одежду Панайотиса, его флейту и тамбур, подаренный мною Панайотису.

Перед судом я добился свидания с Панайотисом. Его привели ко мне в полутемную большую комнату. Руки его по-прежнему были связаны сзади, одежда порвалась и была запачкана, глаза ввалились, лицо похудевшее, бледное с каким-то болезненно сосредоточенным, остановившимся взглядом. Когда Панайотис увидел меня, его выпуклые губы, сильно потрескавшиеся, слабо дрогнули в детской его обычной улыбке. Лицо сильно обросло и это сильнее оттеняло бледность. Я попросил стражника, который сопровождал моего друга, отойти в сторону и позволить мне поговорить с Панайотисом. В комнате не было ни одной скамьи. Мы молча остановились друг против друга.

— Как ты? — спросил я.

Должно быть, не самый умный вопрос. Но надо было с чего-то начать.

— Спасибо, — голос его был какой-то ослабевший, бесцветный.

Он помолчал и добавил:

— Руки только больно. Видишь, связаны сзади и не развязывают мне их.

— Таков порядок, — сказал я. — Но скоро суд, и тогда твоя судьба решится. Потерпи.

Он молчал и умоляюще смотрел на меня. Я догадался, что он хочет спросить о Сельви.

— Она здорова, — мне не хотелось произносить ее имя. Мне казалось, что это словно бы сделает меня причастным к дурному поступку Панайотиса. А впрочем, я ведь и так был причастен ко всему этому, запятнан, испытывал неприятные чувства стыда и вины.

Панайотис ничего не произнес в ответ. Он горбился. Видно, ему было тяжело стоять. Он переступал с ноги на ногу, перенося тяжесть измученного тела то на одну ногу, то на другую. Вдруг он по-детски потянул носом и всхлипнул. У меня сердце задрожало от жалости. Всхлипывая и шмыгая носом, он заговорил почти бессвязно:

— Отец Анастасиос… он… она… Он сказал, что я, что мы… должны… должен отказаться, потому что это навлечет беду на многих людей… А я… она… Надо было увезти ее далеко! Она… Она просила меня: «Панко, увези меня далеко! Уедем далеко!» Панко!.. — слезы не дали ему договорить.

— Отец Анастасиос был прав, — сказал я тихо. — Жаль, что ты не послушался его. Теперь он сослан в отдаленный монастырь. Эх, Панайотис, если бы ты видел, как убивались несчастные родители этой девушки, ты бы понял, что есть многое на свете, что выше любви.

— Нет! — голос его зазвучал высоко и отчаянно. — Нет на свете ничего выше любви! Нет!

Я подошел ближе, погладил его по выступающему под рваной рубахой исхудалому плечу, и молча ушел.

Городской суд приговорил Панайотиса к пожизненному тюремному заключению в тюрьме в Брусе. Его должны были увезти из нашего города. Увезти в город моего детства. Мне позволили снова увидеться с ним. На этот раз его руки и ноги были закованы в цепи, но это все же не так больно, как связанные руки.

— Ну, Панко, — я старался говорить ласково, чтобы приободрить его. — Все позади, твоя судьба решилась. Это все равно лучше, чем неопределенность.

Он кивнул.

— А знаешь, — продолжил я, — ты ведь едешь в мой родной город!

— Я знаю, — он попытался улыбнуться, но вышла только дрожь губ.

— Ты увидишь мою родину — прекрасный Анадол. Могила Омира — помнишь? Я узнал, что друзья или родные заключенного могут присылать ему одежду, еду. Я всегда буду делать это! Возможно, я переберусь в Брусу, в столицу, и тогда буду ближе к тебе.

На этот раз ему все же удалось улыбнуться.

— А пока, — я протянул ему большой сверток, — мне позволили передать тебе вот это. Здесь твоя одежда, флейта, тамбур, съестные припасы — немного, на дорогу, и Евангелие, пусть твоя вера утешит тебя. Будь терпелив и помни о том, что у тебя есть друг — я.

— Благодарю тебя за все. И я навсегда останусь твоим другом. Прощай!

— Не будем прощаться навеки, будем надеяться на новую встречу.

Но этот наш короткий разговор оказался последним.

На следующий день Панайотиса увезли.

После всех тревог и унижений можно было обдумать свою дальнейшую судьбу. Отец хлопотал о том, чтобы Хасан и я могли вернуться в Брусу и попасть ко двору. Сам он уже не думал о возвращении, он отяжелел, постарел и предпочитал спокойную жизнь провинции столичной суетности.

Теперь я стал больше времени проводить с братом. Я заметил, каким он стал мрачным, суровым. Я ощущал в нем и жестокость. Многих удивило то, с какой яростью он набросился на жителей в Харман Кая — родном селении Панайотиса. Однажды мне понадобилось о чем-то спросить его, или попросить, уже не помню. Я постучал в дверь его комнаты. Он не откликался. Тогда я приоткрыл дверь. И был поражен. В стенной беленой нише я увидел изображение Сельви — икону Панайотиса!

6

ХАСАН

Разумеется, я ни на миг не усомнился в том, что мой брат не сделался неверным. Я просто о многом вспомнил, многое сопоставил, и, соответственно, многое понял. А после я просто многое узнал — от Хасана, от моей матери, а кое-что и сам домыслил.