— Эту ногу надо спасти! Надо спасти!

С этими самыми своими огоньками в глазах она побежала через кухню в дом. Я — за ней. После мы выбежали в сад. Сельви принялась бегать по саду. Потом начала смеяться; и все повторяла, смеясь:

— Надо спасти! Надо спасти!

Я следовал за ней, хотя мне сделалось как-то не по себе. Неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы мы не попались на глаза дедушке Абдуррахману. Он вышел в сад, увидел меня, растерянного и немного испуганного; увидел Сельви, такую странную. На миг лицо его приобрело выражение какой-то печальной покорности судьбе. Это мгновенное выражение еще больше напугало меня, передо мной словно бы приоткрылась вся безысходность бытия взрослых, когда время надежд прошло и нельзя ничего изменить. Но тотчас же лицо дедушки сделалось спокойным и ласковым. Он осторожно приблизился к дочери, бережно взял ее за плечо. Но Сельви вывернулась каким-то резким, странно враждебным движением и снова побежала. Затем вдруг замерла. Отец снова подошел к ней. Теперь она притихла и чуть заметно дрожала. Он взял у нее из рук эту несчастную коровью ногу, она послушно отдала. Отец погладил девочку по голове и позвал за собой, она пошла. Я остался в саду один. Мне было не по себе. Я, одиннадцатилетний мальчик, пытался разобраться в своих чувствах. Эти странные состояния, периодически находившие на мою Сельви, отдаляли меня от нее. Меня смущало то, что такую ее я не мог любить, она вызывала во мне какое-то подсознательное отвращение. Но я, подверженный этому отвращению, был неприятен самому себе. Я впервые столкнулся с проблемой — следует ли пытаться изменить свою натуру, или покорно подчиниться ей. Но все же я оставался ребенком. И просто думал о том, как хорошо было бы, если бы Сельви всегда была моей чудесной Сельви, серьезной девочкой с такими нежными глазами, а не этим странным и пугающим меня диковато-озорным существом. Я не знал, как добиться этого, и в первый раз помыслил о Боге, как о подателе благ и исполнителе просьб. Мне захотелось просить Бога прямо сейчас, здесь, в саду. Но произнести свою просьбу вслух я не осмелился. Я только чуть закинул голову и робко глядел в небо, сосредоточенно и напряженно думая о Сельви и о том, что я прошу, умоляю Бога. Внезапно мне пришло в голову — а как бы отнесся к моей просьбе, к моей мольбе тот самый Зан, в которого верили эллины, будто он сидит на вершине Олимпа и повелевает громами и молниями. Но тут же я испугался — ведь это грех: сравнивать истинного Бога с языческим идолом! Я наклонил голову, сжал пальцы обеих рук и мысленно думал о моей покорности Богу, о том, что я всегда останусь грешным и виновным перед ним, и о том, чтобы он спас Сельви; мне все чаще казалось, что ей угрожает опасность. Но я устал думать обо всем этом, я никогда прежде не переживал ничего подобного, и поспешил тихо пойти домой.

Помню еще один странный приступ, случившийся с моей Сельви. Мы были в доме ее отца, на кухне. Вдруг она вскочила, все с теми же огоньками в глазах, принялась скакать по скамьям, вскрикивая и размахивая руками. На меня она не обращала внимания. Я выбежал из кухни, позвал взрослых, а сам поспешно ушел. Я снова был неприятен самому себе, потому что Сельви вызывала во мне чувство отвращения, а ведь этого не должно, не должно было быть!

4

ПАНАЙОТИС — МОНАСТЫРЬ

Мне исполнилось двенадцать лет. По-прежнему я учился дома, ко мне приглашали учителей, я уже читал по-гречески и по-латыни, ознакомился с книгами славян, прекрасно овладел персидским и арабским языками. Мне очень хотелось начать изучение какого-нибудь франкского языка. Отец одобрил это мое желание.

— Наша держава крепнет, — говорил он, — скоро понадобятся послы во франкские страны и ученые переводчики. Следует нам знать обычаи, нравы и книги франков!

У меня по-прежнему не было друзей, даже с Хасаном я виделся не так уж часто, брат служил в айдосском гарнизоне. Сельви по-прежнему оставалась моим горем и моей радостью. Я никому не рассказывал о своих чувствах к ней.

В тот день я обедал у дедушки Абдуррахмана. После трапезы мы втроем, он, я и Сельви, прогуливались по саду. Я обмолвился о своем желании изучать франкские языки.

— Ну, этому горю можно помочь, — улыбнулся дедушка. — Я знаю одного ученого греческого монаха, он долго жил во франкских землях. Пусть он и будет твоим учителем!

— Но согласится ли он? — спросил я. — Ведь зачастую эти неверные почитают за грех само общение с нами!

— Согласится, согласится, — дед махнул рукой. — Он добрый человек, мой приятель, и согласится за небольшую плату. А помнишь, Сельви, — старик обратился к дочери, — как мы проезжали мимо монастыря?

— Нет, — отвечала Сельви своим обычным голосом, тихим и нежным. — Я не помню.

В тот день она была моей Сельви, тихой, нежной, серьезной.

— Как же не помнишь? — удивился ее отец. — Мы еще разбили шатер на поляне и провели чудесный день! Жарили ягненка на вертеле. Даже твоя мать, — он усмехнулся, — была очень даже добра и весела.

— Правда, не помню, — произнесла Сельви и покраснела.

«Может быть, это еще одно следствие ее странного недуга, — подумалось мне. — Может быть, бедняжка время от времени теряет память…»

Снова змеей шевельнулось в глубине души ненавистное мне чувство отвращения к Сельви. Боже, неужели никогда не кончатся мои мучения?!

Кто мог ответить на этот вопрос, который я даже и не мог никому задать…

В один из вечеров после этого разговора в саду мы с Сельви были на кухне. Темнело. Но было еще рано зажигать лампы. Прислужницы столпились вокруг старухи, частенько захаживавшей в дом деда. Она слыла гадалкой и знахаркой, а также знала много страшных историй о духах пустыни и демонах ночи. Имя у нее было самое что ни на есть неподходящее для ее нынешнего вида — Лейла. И почему только человеку не дозволено иметь для каждого возраста новое имя? Тогда не пришлось бы сморщенную, как сушеный финик, старуху звать Лейлой!

В тот вечер Лейла рассказывала о призраке музыканта. Это юноша в нарядной одежде, играющий на тамбуре. Время от времени призрак музыканта является в домах знатных османов и навлекает беду на людей, обитающих в доме. При слове «музыкант» я подумал вновь об Омире, о его могиле. Вспомнился Анадол, мой родной город Бруса, мне стало грустно. Сельви напряженно слушала старуху. Вдруг Сельви вскрикнула. Это просто дерево колыхнуло в окне листвой. Но бедная девочка, напуганная страшным рассказом, испугалась.

— Перестаньте болтать! — резко обратился я к старухе. — Это все небылицы и противно воле Аллаха!

— Если молодой господин не желает… — старуха примолкла.

Служанки надулись. Я понимал, что им хочется слушать дальше, и вовсе не намеревался мешать им. Я только хотел увести Сельви.

— Пойдем, Сельви, — я приблизился к ней.

Она пошла за мной с той покорностью, какая часто бывала свойственна ей. Она дрожала. Я злился на старую Лейлу. Когда мы проходили через темные комнаты, Сельви молча и испуганно ухватилась за мою руку. В коридоре показался слабый свет. Кто-то медленно приближался к нам. Даже мне сделалось как-то не по себе. А Сельви громко и пронзительно закричала. Странная закутанная фигура двинулась быстрее. Мы оцепенели. Вот она уже перед нами, держит в руке светильник. Сельви упала ничком на ковер. Я невольно зажмурился на миг. А уже в следующее мгновение услышал голос госпожи Зейнаб, матери Сельви —

— Доченька! Боже! Что с тобой?

Поставив светильник, госпожа Зейнаб наклонилась над лежащей девочкой, обняла ее, помогла подняться.

— Мама, — тихо проговорила Сельви.

Убежать, скрыться я не догадался, и легко себе представить, что было дальше. На меня обрушился гнев госпожи Зейнаб, надо, впрочем, признать, что в чем-то она была права.

— Это все из-за тебя! — кричала госпожа Зейнаб, обращаясь ко мне. — Не смей мучить мою дочь! И чтобы ноги вашей больше не было на этой проклятой кухне! Я убью этих служанок, чтобы не смели болтать глупости, пугающие детей!

И как она догадалась!

Госпожа Зейнаб внезапно смолкла и залилась слезами. Мне стало жаль ее. Я тихонько ушел.

На следующий день я узнал, что ночью у Сельви случился странный приступ. Она разбудила весь дом пронзительными криками. Кричала, будто видит музыканта, который предрекает ей несчастье! Мать сидела у ее изголовья, уверяла, что в комнате никого нет, но Сельви кричала и плакала. Потом вскочила, заметалась, едва могли удержать ее. Бедная девочка потеряла сознание и лежит в горячке. Дед Абдуррахман и госпожа Зейнаб в страшном горе. В доме держат совет опытные лекарки. Моя мать поспешно оделась, и двое наших рабов-негров отнесли ее в крытых носилках в дом ее отца, где она оставалась весь день. К вечеру Сельви стало лучше. Мать вернулась и позвала меня.

— Ты знаешь, Чами, — она казалась немного смущенной. — Лучше тебе пока не бывать в доме дедушки Абдуррахмана… — она хотела было что-то мне объяснить, но осеклась; затем решительно сказала. — Ты умный мальчик, даже и не мальчик уже, совсем почти взрослый. Сельви очень больна. Но мы все надеемся и будем надеяться на ее выздоровление. Госпожа Зейнаб думает, что общение с тобой дурно влияет на здоровье ее дочери. Госпожа Зейнаб — мать, и у нее есть свои права… — она замолчала.

— Да, — сказал я. — Я все понял. Я тоже от всей души желаю Сельви здоровья и даже готов не видеть ее, если это ей поможет.

Мать признательно улыбнулась мне.

Что я чувствовал? Гадко было на душе. Ведь я солгал. Я притворился, будто не видеть Сельви — это для меня жертва во имя здоровья той же Сельви. А на самом деле, когда мать попросила меня не ходить в дом деда, я испытал что-то вроде облегчения. Значит, мне и самому хотелось этого? И я был рад, когда решили за меня, как бы помимо моей воли, сняли с моих отроческих плеч бремя вины и ответственности. Значит, я не люблю Сельви? Не люблю за то, что она больна? Но ведь такая нелюбовь отвратительна! Но если я не люблю, я не могу заставить себя… Значит, я такой! Пусть Бог наказывает меня! Когда-нибудь я состарюсь, буду немощным и противным, и пусть тогда я буду умирать в одиночестве и небрежении, пусть! И я вновь ощутил ту безысходность бытия, тот замкнутый круг, который ощущают взрослые. Да, я взрослел.

Но невозможно постоянно грызть и мучить свою душу! Я все чаще вспоминал слова деда о пригородном монастыре, обещание договориться с монахом, который будет учить меня франкским языкам. Я и сам не знал, чего в моем желании больше, чего я, в сущности, хочу — учиться или просто хоть как-то соприкасаться с домом Сельви!..

В конце концов я решился и попросил мать напомнить деду о его обещании. Прошло недолгое время, и мать сказала мне, что я через несколько дней поеду в монастырь, отец и Хасан поедут со мной.

Я заранее радовался предстоящей поездке. Мне казалось, эта поездка освежит мои мысли, прогонит уныние.

И вправду чудесно было ехать шагом по берегу пролива, углубиться в лес, вдохнуть прохладный воздух, пропитанный ароматом трав и листвы.

Монастырь высился на холме. Он немного напоминал крепость. А, может быть, это когда-то и была крепость. Смутно припоминаю, как нас впустили в ворота, расспросили о цели нашего приезда. Отец показал письмо моего деда Абдуррахмана для отца Анастасиоса. Оказалось, монах ушел в лес — собирать целебные травы. Нас почтительно попросили подождать. А я, в свою очередь, попросил у отца позволения немного погулять по окрестностям. Отец согласился и отпустил меня.

Я бегом спустился с холма. Было хорошо ощущать свое тело в движении — сильное молодое тело. Вот я уже иду по лесу. Я не очень хорошо знаю названия растений и теперь жалею об этом. Но если этот монах Анастасиос собирает целебные травы, значит, он многое знает о растениях. Попрошу, чтобы он и этому поучил меня!

Вдруг странные нежные звуки поражают мой слух. Это флейта! Как странно слышать флейту в лесу! Откуда? Тотчас вспоминаются древние божества эллинов. Они верили в лесных козлоногих юношей — сатиров. Конечно, это все язычество, но… если и вправду существуют сатиры, я почему-то не испытываю ни малейшего страха перед ними. Эллинские языческие божества всегда представлялись мне добрыми, взбалмошными и немного смешными.

Я решил найти таинственную флейту. Кто же это играет? Я иду медленно. Раздвигаю осторожно ветки кустов.

Наконец-то!

Удивительная картина! Словно оживший рисунок с древнего эллинского кувшина! На выпуклом холмике, покрытом зеленым мхом, прижавшись спиной к стволу невысокого дерева, стоит мальчик, года на два постарше меня, лет четырнадцати. Он одет в темную короткую рубашку. Одна стройная голая нога чуть согнута в колене и выставлена вперед, на другую ногу он свободно перенес всю легкую тяжесть юного своего тела. Его лицо кажется мне странным и привлекательным. Шея у него длинная, я видел такие у эллинских статуй. Стройный нос, но кончик чуть утолщенный и от этого лицо кажется таким милым и немного смешным. Брови почти срослись на переносице. Волосы не совсем светлые, но и не темно-каштановые, немного вьющиеся. На щеках и подбородке уже пробился первый, смешной еще пух — начало будущих усов и бороды. Юноша играет на двуствольной флейте. Я видел такие, опять же на рисунках на эллинских сосудах, но не думал, что и сейчас кто-то может играть на такой флейте. Два ее ствола разведены в разные стороны, звук такой странный, тонкий, беззащитный.