Чуть ниже была приписка:

«…счастье наше окрепнет, когда мы соединимся неразрывными узами… когда ты, любимая, опершись на мою руку, пройдешь по жизни, вечно прекрасная. Не пугайся, не тревожься, верь моему слову: либо ты будешь моей, либо никто! И думать не смей, что счастье наше встретит какие-нибудь преграды, поставленные моим кругом. Мой круг станет и твоим: где любовь, там нет сословных различий. Родные мои обязаны будут полюбить тебя, жизнь моя, ибо ты достойна всеобщей любви».

Грудь Стефы часто вздымалась, слезы вновь подступили к горлу. Собрав всю силу воли, она заставила себя успокоиться и читала дальше. Следующие главы дышали счастьем, безмерной радостью молодых пылких душ. Во многих местах сделанные мужским почерком приписки сопровождали признания Стефы. В одном месте она писала:

«Боюсь, не омрачит ли его магнатское величие нашей лучезарной дороги. Не закует ли его в цепи круг, к которому он принадлежит? Раздумья эти, словно черные тучи, неотвязно пятнают мою зарю».

Ниже стояло четким мужским почерком:

«Моя несравненная Стеня, даже если наступит битва, которой ты боишься, не забывай — я поклялся честью. Твой Мачей слишком тебя любит, чтобы повредить твоему счастью. Я смету любые предрассудки, если они встанут на пути, пойдут напролом и уж не дам заковать себя в великосветские кандалы. Прошу тебя, единственная, верь мне безгранично! И ты увидишь, какое счастье ждет нас!»

Должно быть он, читая дневник нареченной, дополнял его своими мыслями. В дневнике были описания проведенных вместе дней, записи разговоров… Но настал момент, когда тучи стали сгущаться. Он отправился к родным за дозволением и благословением, она готовилась к свадьбе. Бабушка Стефа писала:

«Это были ужасные минуты — когда я увидела его готовую к отъезду коляску. Мы стояли друг перед другом в саду. Цвела сирень, пели соловьи, мир был чудесен! Мачей, растроганный до глубины души, целовал меня, сжав в объятиях, просил ни о чем не беспокоиться, обещал, что вскоре вернется с матушкиным дозволением и отвезет меня к ней, дабы она благословила нас. Но я боялась эту гордую пани! Говорили, она очень красива и происходит из славного венгерского рода графов Эстергази. Я верила Мачею, доверялась ему всецело, но, когда он уезжал, сердце мое занемело от боли, я заливалась слезами. Наконец минул час прощанья. После долгих обещаний и клятв, когда коляска тронулась, я крикнула, казалось, на весь мир: „Мачей, не уезжай!“ Он выскочил из коляски, подбежал, обнял. Столько веры и надежды сумел он мне внушить, что я, в конце концов, проводила его с улыбкой. Отец же благословил его фамильным крестом. Когда коляска удалялась, смутная печаль вновь ожила в моем сердце, а когда экипаж исчез за поворотом, я упала без чувств!» Стефа Рудецкая потерла лоб:

— Это, несомненно, было их последним свиданием, — прошептала она побледневшими губами.

Дальнейшие страницы дышали печалью. Подклеенные в дневник нежные письма от него свидетельствовали, что он любил ее по-прежнему. Тоска и печаль молодой нареченной витали над становившимися все короче, все грустнее главами. Местами на страницах виднелись явственные следы пролитых слез, не исчезнувшие десятилетиями. А там и писем от него не стало. Еще несколько тоскливых страниц — и Стефа увидела вклеенное короткое письмо, написанное незнакомым почерком. Оно было окружено траурной рамкой — несомненно, ее начертила бабушка. Это было письмо от опекуна Мачея, его дяди Цезаря Михоровского, весьма холодно сообщавшего Стефе Корвичувне, что ее помолвка с Мачеем считается отныне разорванной с ведома и согласия самого Мачея. Главным поводом Цезарь Михоровский называл разницу в общественном положении. Впрочем, он пускался в долгие объяснения. Сделанная Мачеем короткая приписка выражала лишь стыд и печаль — но ничего более. Молодой Михоровский отсылал Стефе кольцо, сообщая, что судьба неотвратимо разлучила их. Никаких пожеланий на будущее он не делал, не называл главным виновником Предначертание. Понимал, что ранит ее сердце и не хотел добивать ее такими увертками, сваливать все на игру судьбы.

— Значит, вот так? — шепнула потрясенная Стефа. — Куда же подевались все его заверения? Где любовь, сметающая все преграды? Значит, высшие круги столь сильны, что торжествуют над самым святым? Что лишают чести столь же легко, словно всего лишь сняли кольцо с пальца? Чего же стоили его слова? Выходит, блеск этих сфер столь велик, что способен заслонить грязные пятна неприглядных поступков? Значит, будучи магнатом, можно топтать людские сердца? Убивать их своими немилосердными предрассудками? Пренебрегать любовью ради миллионов и внешнего лоска? Где же совесть? Где сердце? Где порядочность? Где, наконец, стремление к счастью, таящееся в душе каждого? Неужели «сферы» все это превращают в прах?

Слова срывались с ее уст, словно в горячке:

— А Вальдемар? Тогда, у портрета, он говорил то же самое. Во всем обвинял дедушку, упрекая его в недостатке энергии и решимости. Но смог бы он сам поступить иначе? Смог бы побороть предубеждения, преодолеть фанатизм своего окружения? Не в крови ли у него титул, общество, миллионы? Станет ли для него святой любовь женщины, осмелится ли он сложить все к ее ногам? Быть может, слова его столь же пусты, какими были слова того?

Вопросы эти кривили губы Стефы болезненной иронией. Сердце вставало на защиту Вальдемара, добавляя ему благородства, вознося в заоблачные выси. Но разум холодно и грубо стирал благородные порывы. Стефа произнесла убежденно:

— И этот поступил бы точно так же! Боже, Боже! Дай мне силы вырваться из этого заколдованного круга. Счастье еще, что он, быть может, и не любит меня так, как тот любил бабушку. Как она это вынесла, как смогла пережить?

И она вновь бросилась к дневнику.

Там оставалось совсем немного страниц, исписанные торопливым неровным почерком.

Стефа читала:

«Все ложь — и его любовь, и заверения, и вера, которой он меня опаивал — все! Он сам породил наше недолгое счастье, и сам засыпал его в могилу, чтобы посадить поверху пышные цветы своей будущей великосветскости! Никчемный! Подлый! О нет, вечно любимый, на всю жизнь! Это те подлые, те, кто отнял у него силы, заковал в цепи. Но ведь он давал слово чести — и отступился. Кто же он после этого? Слабый, бессильный… А может, он не любил меня? Пусть бы осталась надежда хоть на это — единственный цветочек, оставшийся от чудного луга, один радужный лучик от прекрасной зари! Любит ли он меня еще? Скорбит ли о разрыве? Эти вопросы я унесу с собой в могилу. Он уничтожил меня, всего несколькими безжалостными словами убил мою душу, убил сердце, которое сам же пробудил к жизни. Проклятый мир! Проклятые аристократы, отобравшие его у меня! А он — один из них, он живет среди них! Стоит ли проклинать аристократию за то, что он — плоть от ее плоти? Нет! Во всем виновата судьба, будь она проклята! Я люблю его, люблю, брезгуя нарушителем слова чести! Как темно, как беспросветно, Боже! Ни лучика света отовсюду, ни лучика!»

На этом записи кончались. Оставалось еще несколько страничек, пустых, как душа, раненная навсегда. Но нет, вот самые последние строки… Стефа читала, превозмогая боль в сердце:

«Он женился в Париже… на герцогине де Бурбон, старинного рода, бывавшего в родстве с королями… Газеты наперебой хвалят их: прекрасная пара, оба очаровательны, но не выглядят счастливыми… быть может, лишь мне одной так кажется? Они поженились и будут счастливы… А я? Я? Что я значу рядом с герцогиней де Бурбон? Для него, для всего мира я — ничто. Сердце у меня разбито, душа мертва — но что это значит в сравнении с княжеской шапкой? Две красивых, сверкающих короны и я с кровавой раной в сердце — Боже, какое коварство, как мелко!»

Еще горькие слова, следы новых слез:

«Такое величие… и такая подлость! Как он мог поступить так с нею? Как посмел обручиться? Боже, он верил! Невозможно, чтобы он был подлым. Он благороден, только слаб, а те круги — титаническая сила, победившая его, одолевшая… О, если бы он еще и не написал, не прислал кольца! Каким холодом пронизаны его слова! Боже!

Из Глембовичей приехал какой-то его служащий, кажется, секретарь. Продает Волокшу, его именьице по соседству с нами. Ну, конечно! Зачем оно ему теперь? Волокша, Волокша! Сколь дорогим было для меня это имя! Все утрачено! Пустота… пустота… убийственная, ужасная! И черные черви печали! О Боже, эти черви…

Как смешно! Я любила мир, теперь я его ненавижу. Он наполнил меня горечью, став моей Голгофой.

А жить нужно. Умереть мне не дано… спасли… изгнали яд из моего организма… Тоска! Печаль! Наш священник много говорит со мною о Боге и о моих обязанностях по отношению к Господу. Быть может, в этом спасение?»

Снова записи обрываются. И вновь — несколько слов:

«У отца случился сердечный приступ. Мачей и его убивает. Я — единственный ребенок, отец любит меня и очень, очень страдает».

Несколько чистых страничек. И вот — завершение:

«Год минул после смерти отца… Выхожу замуж. Я обещала это умиравшему отцу, не могу не исполнить клятвы. Выхожу за человека, которого отец сам мне выбрал и на смертном одре соединил наши руки, заставил нас поклясться. И вот — завтра моя свадьба. Моя свадьба! Мыслимо ли? Боже, какая мука! Вот так все кончается на свете, на этом лживом, ужасном свете! Рана моя останется незажившей. Я рассказала Рембовскому все, но он по-прежнему желает взять меня в жены.

Удивляюсь его решимости! Он меня любит… Если бы не любил, мог бы освободить меня от данного слова. Быть может, я нашла бы тогда покой за монастырскими стенами. Но я не боюсь предстоящей мне новой жизни. Ничего более горшего меня уже не сможет встретить. Что может быть горше этой минуты, когда в канун свадьбы я завершаю навсегда этот несчастный дневник, никогда больше к нему не вернусь… когда проклинаю минувшее счастье! Больше мне в жизни не видеть счастья. А он… если он все забыл и счастлив теперь, так тому и быть! Я не проклинаю его, но отмщение придет, не может не наступить!»

Конец.

Стефа захлопнула дневник, пораженная неимоверной болью и печалью последних слов. «Придет отмщение, не может не наступить!» Слова эти заставили ее вскочить на ноги:

— Ужасно! Ужасно!

Девушка уже не властна была над собой. Перед ней встал бледный призрак мстительницы, Немезиды их рода, вытянул руки к перепуганной Стефе.

Стефа закричала.

Дверь отворилась, вошла ее мать.

Стефа, чувствуя, как подгибаются колени, бросилась к ней, испуганно вскрикнула, упала на колени:

— Мама! Мамочка! Я все знаю, прочитала… Ужасно! Отмщение обязательно придет…

Пани Рудецкая склонилась к дочери.

Белоснежный зимний рассвет, вползая в окна, высветил их фигуры и нависшую над ними тень угрозы.

IV

Стефа долго не могла успокоиться. Открывшаяся истина была тем больнее, что она и сама любила молодого майората из рода Михоровских. Казалось, драма былых лет повторяется…

— Как же все случилось дальше, мама? — спросила Стефа.

Пани Рудецкая, столь же печальная, привлекла к себе заплаканную дочку:

— Бабушка так и не узнала, у кого ты живешь… Я ни разу не упоминала при ней имени пани Эльзоновской — иначе она сразу бы поняла, что ты живешь среди аристократов. А она на всю оставшуюся жизнь предостерегала нас от общения с аристократами. Я написала, что ты живешь у наших знакомых, в обычной семье нашего круга. Она часто в письмах спрашивала о тебе, пеняла нам, что мы отдали тебя в чужой дом. И это усиливало нашу тоску по тебе. Но мы терпеливо ждали, пока не пройдет год. Я так была рада, когда отец вернулся с выставки и рассказал, что ты похорошела, что пользуешься в обществе большим успехом. О том говорили и посланные тобой цветы. Я была бы счастлива, но…

Стефа поняла, что хотела сказать мать.

— …но мы говорили о бабушке, — продолжала пани Рудецкая. — Ты знаешь, она была патриоткой, всегда интересовалась происходящим в стране. По ее просьбе отец подробно описал выставку и много вспоминал о тебе. Письмо это ушло к ней совсем недавно. Отец неосторожно упомянул в нем пани Эльзоновскую, мать твоей ученицы, добавив, что происходит она из дома Михоровских. Сама не пойму, как он мог так оплошать… Из фамилий недвусмысленно явствовало, что ты попала в среду магнатов. Но бедный твой отец, не зная, что больше всего может опечалить бабушку, хотел сделать ей приятное и отослал несколько иллюстрированных журналов, где подробно было рассказано о выставке, о происходивших там развлечениях. Меж портретами было изображение и молодого майората Вальдемара. В списке значилась пани Эльзоновская из дома майоратов Михоровских, дочь Мачея и Габриэлы, герцогини де Бурбон в девичестве. Для бедной бабушки это было внезапным и страшным ударом. С ней случился сильный сердечный приступ, несмотря на предостережения доктора и панны Эльвиры, бабушка немедленно отправилась к нам. Нам пришлось открыть ей правду… Слушая рассказ твоего отца, достаточно уклончивый, она неотрывно, пытливо смотрела ему в глаза, все спрашивала… но не о пане Мачее, а о Вальдемаре. Отцу пришлось рассказать о нем подробнее. Она вдруг резко изменилась, мы не могли понять, что ее так поразило… Когда отец рассказывал, как любит тебя пан Мачей, как ты называешь его дедушкой и очень привязана к нему, бабушка неожиданно разрыдалась. Мы испугались, ничего не понимали… А бабушка ничего не хотела объяснить, твердила только, чтобы ты поскорее возвращалась домой. Отец даже написал тебе письмо и показал бабушке. Под вечер я застала ее в зале. Она увлеченно разглядывала фотографии из Глембовичей. Когда я вошла, она показала мне тот снимок, где вы стоите группой, в маскарадных костюмах, майорат там стоит рядом с тобой, смотрит на тебя с выражением, заставляющим задуматься. И ты выглядишь, словно на тебя снизошло некое озарение… Нас это тоже поразило. Но бабушка, оказалось, прекрасно знала эти черты лица и это их выражение. Он очень похож на своего дедушку, а ты — на бабушку… Она была поражена, стиснула мне руку и почти кричала: «И вы так спокойно на это смотрите? Ведь ясно как день, что они влюблены друг в друга!» Она стала настаивать, чтобы мы тебя немедленно забрали оттуда. Всю ночь она не могла заснуть, мы не отходили от нее ни на шаг. Она бредила. На рассвете случился приступ. Казалось, вот-вот она умрет. Счастье, что мы заранее пригласили доктора. Приступ прошел, и она попросила к себе ксендза. После соборования, [85] причастившись святых даров, она призвала нас к себе и все рассказала. Мы пережили ужасные минуты! Человеком, сломавшим ей жизнь и навсегда лишившим ее счастья, был Мачей Михоровский — «дедушка», о котором ты писала с такой симпатией! Нас охватила ужасная тревога за тебя, ведь, не будь там молодого майората… бабушку тоже больше всего поражало именно это. Она все твердила о тебе — с любовью и страхом… Отдала отцу сверточек с дневником и вновь принялась разглядывать фотографии. Видя тебя, повторяла: «Бедняжка, такая красивая…» А глядя на Вальдемара, шептала: «В точности такой… Видение из юности, мой рок…» Она чувствовала подступающую смерть, потому что отдала дневник отцу, чтобы он вручил тебе его после похорон. Дневник этот она называла сокровищем, с которым никогда не расставалась. Новый приступ оборвал ее жизнь…