— Нет, нет, ты не знаешь Грегора! Что бы он ни делал, как бы ни заблуждался, им всегда руководит сознание собственной правоты. Если село действительно погибнет по его вине, то для него это будет хуже смерти.

— Я думаю, ты приписываешь ему больше сердца, чем у него есть на самом деле. Он сумел беспощадно судить меня, пусть теперь попробует судить самого себя.

— Знал ли Грегор о том, что сделал твой отец? — тихо спросила Анна.

— Нет, — ответил Раймонд, — по крайней мере, никогда не знал ничего в точности, но при своем знании людей лучше всех умел читать в прошедшем. Ты помнишь тот день, когда он пришел со своим обвинением? Я не отвечал даже на твой полный муки вопрос, потому что сознавать себя совсем невиновным я не мог, а признаться в своей вине перед этим судьей не хотел, и притом мне было отказано в просьбе видеться с тобой наедине. В тот же вечер Вильмут явился в замок и объявил мне, что поступил так в качестве опекуна, обязанного заботиться о будущности опекаемой им девушки, потом он пришел в качестве священника требовать, чтобы я облегчил свою совесть исповедью, открыв ему то, что выслушает от меня только священник.

— И ты отказался от этой исповеди?

— Конечно. Перед человеком, который только что разрушил мое счастье, я не мог смиренно повергнуться во прах, чтобы выслушать от него приговор себе; не мог обвинить перед ним и моего покойного отца, потому что горел к нему ненавистью и враждой. Я ответил Грегору, что предам себя суду одного лишь Высшего Судьи. Он посмотрел на меня ледяным взором и сказал: «Значит, священнику нечего у вас делать, господин Верденфельс, пока вы не образумитесь. Вспомните, что я указываю вам дорогу к прощению, но что вы сами закрыли себе этот путь, так как ваше молчание заставляет меня увериться в том, что я до сих пор лишь подозревал. Я подожду, пока вы сами добровольно придете ко мне, чтобы исполнить то, в чем сегодня мне отказываете». Он не дождался меня, и я подвергся отлучению.

Анна не возражала Раймонду. Она лучше всех знала, как вел себя Грегор, когда узнал, что находившаяся под его опекой девушка была невестой нынешнего владельца Верденфельса и что помолвка сохранялась втайне из уважения к недавней скоропостижной смерти его отца.

А звук набата между тем все не умолкал. Колокола взывали о помощи, но ей неоткуда было взяться. Тяжелые, глухие удары, словно прося и умоляя, неслись по горе наверх, к владельцу замка, мрачно смотревшему на потоки дождя и не желающему понять язык набата.

Вдруг послышался треск такой страшный и яростный, что заглушил даже рев реки. Можно было подумать, что по крайней мере половина села провалилась.

— Боже мой, это мост! — воскликнула Анна, вскакивая с места. — Он уже вчера был непрочен, и теперь его наверно снесло волнами!

Раймонд энергично позвонил.

— Пошлите кого-нибудь в Шлоссберг, — приказал он вошедшему слуге. — Пусть посмотрят, стоит ли еще мост! Я хочу немедленно знать это.

— Поднимемся на верхний балкон, — попросила молодая женщина, когда слуга поспешно удалился. — Оттуда видно и деревню, и все течение реки.

— Нет, нет, я не в состоянии видеть разрушение, которому не могу помешать!

— Вернее — ты не хочешь видеть его, потому что его вид станет властно взывать к тебе о помощи.

— О помощи этим людям? Нет, Анна! Ты не сознаешь, что они со мной сделали! Они даже своих детей научили ненавидеть меня, даже малюток заставляли от меня отворачиваться. Когда я в последний раз оказался среди верденфельсцев и подлый удар поразил моего Эмира, я убедился, что между нами все должно быть кончено. Теперь они только несут наказание за свою собственную слепоту. Зачем оттолкнули они ту помощь, которую я им предлагал? Пусть теперь покорятся своей судьбе!

Жестокость была вполне простительна человеку, доведенному до крайности, однако эти слова в устах барона звучали не сурово: в них слышалось тревожное желание оправдаться, тайная внутренняя борьба с самим собою, и это выражалось даже в поспешности, с какой Раймонд принялся шагать взад и вперед по комнате, словно хотел заглушить собственные мысли.

Вошел дворецкий и с бледным от ужаса лицом приблизился к барону.

— Мост только что сорвало, ваша милость. Мы видели это с чердака, а полчаса назад разрушило водяную мельницу.

— А люди? — со страхом спросила Анна.

— Мельник с семьей заблаговременно перешел в деревню, но и там можно ожидать худшего. Надежда уже потеряна, потому что все спасательные работы ни к чему не ведут.

Барон ничего не возразил, а только еще быстрее зашагал по комнате.

— Я пришел за приказаниями вашей милости на случай крайности. Почти все бегут оттуда и пытаются спасти все, что только могут захватить из своего добра. Шлоссберг — их единственное прибежище, но женщины и маленькие дети... под проливным дождем...

— Отворите все помещения фермы и подвалы замка, — приказал Раймонд, видимо пересиливая себя. — Чего требует долг человеколюбия, в том я никогда не откажу.

Дворецкий ушел, и в комнате воцарилось молчание. Раймонд избегал встречаться с глазами Анны, зная, чего они от него потребуют, хотя она не проронила ни слова.

Набатный колокол умолк, и дождь на время перестал, слышен был лишь все усиливавшийся шум реки. Может быть, крестьяне действительно отказались от спасательных работ и думали только о бегстве?

Через несколько минут дверь снова отворилась, и вошедший слуга подал барону сложенный лист бумаги.

— От молодого господина барона! От него только что пришел посланный.

Это был листок, вырванный Паулем из записной книжки и содержащий всего несколько строк, набросанных карандашом:

«Мост снесен, вода в реке все поднимается, через полчаса дойдет до деревни. Я велел беглецам спасаться на Шлоссберг, я знаю, что ты не откажешь этим несчастным в убежище. Они спасают только свою жизнь, потому что Верденфельс погиб!».

Раймонд прочел записку и передал молодой женщине. Та быстро пробежала ее и повторила:

— Верденфельс погиб! Раймонд...

Он взглянул на нее, их взоры встретились... Барон провел рукой по лбу, словно хотел отогнать какие-то мысли, и вдруг выпрямился, внезапно решившись.

— Подайте мне плащ! — крикнул он слуге. — Живо! Я иду в деревню!

— Слава Богу! Я знала! — воскликнула Анна, протягивая к нему руки.

Он прижал ее руки к своим губам, но голос его звучал сурово, когда он спросил:

— На что же ты надеешься? Разве могу я один отвратить опасность?

— Не знаю, — со вздохом проговорила Анна, — но у меня такое чувство, точно ты можешь сделать это. Во всяком случае я иду с тобой.

— В такую непогоду? Останься дома, Анна, прошу тебя!

— Нет! Ты понял, где сейчас твое место, а мое — возле тебя. Я пойду с тобой!

— Хорошо, идем! — решительно сказал Раймонд, обняв ее. — Мы не покинем их в страшную минуту!

Верденфельс лежал при выходе из долины, через которую протекала горная речка; это было первое населенное место на ее пути, и, следовательно, ему грозила самая большая опасность. Наверху, в горах, освобожденная от оков река могла нападать только на скалы и лесные чащи, и исполинские камни и вырванные с корнем деревья, которые она увлекала за собой, показывали, с какой страшной силой она там свирепствовала. Здесь она принялась за разрушение создания человеческих рук...

Первой жертвой потока стал массивный мост. Из его могучих каменных столбов уцелели только два, но и они были наполовину разрушены и каждую минуту тоже грозили падением. На них лежала изломанная в щепки часть настила моста, все остальное было унесено водой.

Горная дорога была полностью разрушена; небольшая роща, хоть как-то защищавшая ее, вся лежала на земле, залитая водой. Как тонкие хворостинки, были срезаны и унесены зеленые ели, и над всем нагромождением древесных стволов, ила и камней бурно неслись воды разбушевавшейся реки. Мельница исчезла, и на ее месте пенился поток, в обычное время представлявший собой маленький ручеек, который с тихим журчанием огибал Шлоссберг, теперь это был бурный поток, сливающийся с горной рекой.

Но ужаснее всего была сама река. Подобно гигантской мутно-желтой змее, шумя и пенясь, она извивалась по долине, неся с собою гибель и разрушение! Высоко вверх взлетали клочья темных, бешеных волн. Обломки скал, деревья, доски то показывались на поверхности крутящегося водоворота, то снова исчезали в пучине или с яростью ударялись о берег. Оторванные от него глыбы земли предоставляли еще больше свободы разыгравшейся стихии, тогда как на дне реки унесенные ею камни катились с таким грохотом, словно там стреляли из сотни орудий. Ничего не могло противостоять этому потоку: куда только он достигал, там все было обречено на гибель...

В деревне царило страшное волнение. Привыкнув к тому, что весеннее половодье обычно проходило благополучно, крестьяне сначала довольно спокойно смотрели на прибывающую в реке воду. Лишь последняя ночь показала этим беспечным людям, как близка и велика опасность. Теперь все бросились работать. Каждый, кто только мог стоять на ногах, начиная от самого богатого крестьянина, которому грозило полное разорение, и кончая беднейшим поденщиком, защищавшим свое жалкое имущество, изо всех, сил боролись с наступавшей стихией. С самого рассвета обезумевшие от отчаяния люди трудились, не покладая рук, и около полудня явилась было надежда спасти село. Но эта надежда стала слабеть по мере того, как день клонился к вечеру. И все эти сотни людей, изнемогавших в бесплодной борьбе с неумолимой стихией, преследовала одна неотступная мысль, выражавшаяся то в громкой жалобе, то в глухом ропоте:

— Если бы у нас были плотины! Спасительные плотины, от которых они с ненавистью и насмешкой отказались потому, что их предлагал «фельзенекский барон», теперь защищали только владения барона... Замок всегда был в безопасности на своей возвышенности, но парк, обширные сады и все принадлежавшие замку земли в долине без этих плотин неминуемо тоже погибли бы. Они лежали выше села и должны были бы стать первой добычей волн, но старый барон Верденфельс обнес парк на всем его протяжении каменными стенами. Покрытые зеленым дерном и заросшие кустарником, они казались созданными исключительно для украшения садов, а между тем служили отличной защитой от неистовства реки. С шумом, бешено пенясь, ударяли в них волны, бессильные разрушить то, что лежало за их оградой.

Если бы вокруг деревни были хоть те высокие земляные валы, которыми владелец Верденфельса хотел тогда защитить ее от ближайшей опасности! Не составило бы труда укрепить и поддержать уже готовые плотины, но создать их за несколько часов было совершенно невозможно, и тем не менее и это попытались сделать. Были срублены все деревья, оказавшиеся поблизости, прикатили массу камней, натаскали земли, чтобы укрепить хотя бы те части берега, которым угрожала наибольшая опасность. Все было напрасно. Река поглотила то, что должно было защитить от нее, и с ревом требовала новой добычи.

Более двенадцати часов крестьяне мужественно продолжали спасательные работы, но вместе с надеждой исчезали и мужество, и силы, и стало ясно, что гибель деревни неотвратима. Только один человек не мог и не хотел верить в это — пастор Вильмут.

С наступлением опасности он первый появился на месте и не уходил с наиболее уязвимых участков берега. Когда самые сильные мужчины уставали и вынуждены были меняться с товарищами, он один, казалось, не чувствовал усталости, не нуждался в отдыхе. Своим авторитетом он водворил порядок между потерявшими голову людьми и заставил их вести работы по известному плану. Он ободрял, приказывал, если требовалось, и ему повиновались.

Но прежнее благоговейное почтение и послушание исчезли. Крестьяне не понимали своего священника. Он торжественно объявил им, что больше никакого несчастья с ними не случится, если они будут верить в это, а несчастье пришло к ним! «Фельзенекский барон», значит, был прав, когда хотел помочь им, а пастор, не позволивший им принять помощь, стал виновником их гибели...

Вильмут чувствовал этот приговор, хотя громко еще не было произнесено ни слова упрека. Он читал его в мрачных взорах, в грозном молчании мужчин, в громких жалобах крестьян на собственное ослепление, помешавшее получить предохранительные плотины, а пастор лучше всех знал, что весь приход был лишь безвольным орудием в его руках.

«Если рука человека может предотвратить опасность, то тот, кто отталкивает эту руку, бросает вызов Господу Богу, и ты это сделал! «. Эти слова, сказанные когда-то Анной, теперь раздавались в ушах Грегора. Он говорил и действовал с обычным самообладанием, но мертвенная бледность лица и угасший, беззвучный голос выдавали то, что происходило в его душе. Он сеял ветер, а пожинал бурю, и сотни людей, благосостояние которых он сознательно взял на свою ответственность из-за ненависти к одному только человеку, вправе были требовать от него своего спасения.